И свадьба волей-неволей потянулась дальше: никто толком не знал, до конца ли надо терпеть, ждать, что с Добричкой станется, или же время пришло закругляться. А иным так от выпитого вина вовсе и не хотелось закругляться, погулять разохотились, посиживали себе, попивали; ни свар, ни побоищ не заводилось — чего ж уходить?
А Добричка, обозвав Велико лжецом и попрекнув его женой, вроде бы затревожилась, похоже, слова эти пробудили в ней вину, и сидела она сконфузившись, точно ошибку какую совершила. И голос внутри нее пенял ей за ошибку, да недолго звучал этот голос, будто солнечный лучик, заглянувший в дверную щель и сразу пропавший: где он, лучик, его и быть не бывало. Но все же лучик этот блеснул, укорил ее за ошибку и оставил в ней смутную жажду искупить какую-то вину, а перед кем ей быть виноватой, как не перед Велико?
Не сыскав своему беспокойству исхода, она глянула на Велико, словно захотела увидеть его совсем другим, чтобы не колол он ей глаза теперешним своим видом. Это могло загладить ее ошибку — загладить перед ней самой. Про тех, кто сидел вокруг стола, она даже и не думала.
Она обернулась к Велико, черные ресницы чуть-чуть задрожали, щеки залил румянец, все ее бледное до тех пор лицо засияло от скрытой, долго таимой нежности: это он. А вроде бы и не он.
Опершись о стол, она засмотрелась перед собой, увидала его таким, каким должен он быть, чтобы простить ей что-то, наверное, ту самую ошибку, что она совершила, только когда? Вопрос мелькнул подраненной птицей, что стремительно падает на зеленые руки полей. И тут перед ней появился он — высокий, с тонким станом, светлые волосы совсем выгорели на солнце, и усы тоже, на плече короткая винтовка, а за поясом две гранаты. Не таким ли виделся ей Велико, когда она его призывала спасти ее от виселицы и палача? Да он и теперь такой же, а теперь от чего он должен ее спасти?
Но тут делалось непонятное что-то, такое и раньше бывало: она все глядела на него и глядела, а он, вместо того чтоб отозваться, начинал тонуть в каких-то глубоких водах, то исчезал, то показывался, а вокруг него разъяренными осами свистели блестящие пули. Кто их пускал? Велико погибал, и она тоже должна была погибнуть: если не от челюстей палача, так от виселицы, если не от виселицы, так от чего-то другого, она не могла понять от чего, но что-то должно было вот-вот ее погубить.
А так хотелось, чтоб перед тем, как им обоим погибнуть, Велико ее поцеловал!
И в какой-то миг это случалось, он и вправду ее целовал, но она тут же догадывалась, что это не он, чуяла это, знала наверное. Целовал ее и страшным своим, отвратительным смрадом придавливал к какому-то раскаленному камню, к раскаленной скале кто-то другой — только кто?
Теперь ли она задавала себе этот вопрос или в другое какое время, она сообразить не могла, иной дорожкой пошли ее мысли, притягивал их злополучный утес. Вдруг, точно бичом подхлестнутый, он закружился вокруг нее колесом, а желудок, который давно уже пуст был, начал требовать у ней щавеля. Кабы раздобылась для него хоть одна стеблинка, он бы такой ее силой наполнил, что она без труда одолела бы и утес этот, и того, кто ее давил, избавилась бы, навсегда бы от них избавилась.
Но если не было проклятого этого щавеля, если не виднелся он ниоткуда, что она поделать могла?
Ждать, когда послышится голос Великин, вот что. Он должен ее спасти, только он ее вызволит, он звал ее откуда-то, чтоб спасти, а она не могла откликнуться, сообщить, что отрезана от отряда из-за злосчастной своей и глупой — другой уже — ошибки с проклятым предателем.
Тут утес переставал вертеться, подле нее опускалось большое зеленое облако, должно, прилетело оно с зеленого луга, солнечные лучи, видать, притягивали его к небу да отсылали к ней, наверно чтоб помешать ей проползти через луг. А ей так хотелось проползти и оказаться среди своих, там, откуда ее призывал Велико. Из облака вдруг выставлялось толстое жабье лицо Радню Абрашева, гадюка Абрашевица лупила его ручкой исшарканной метлы, при каждом третьем ударе приговаривая: «Куда делась эта мерзавка, байбак ты такой-сякой, кто будет дом прибирать, скольких людей родитель твой обобрал, чтоб такую громадину выстроить, для тебя все, для лежебоки старался. Я, что ли, тебе прислуживать буду? И не надейся, хоть ты сдохни, такого от меня не дождешься, уж лучше самого я тебя с косточками заглочу». Абрашев не шевелился, будто уснул, а Добричка его жалела, спрашивала: «Господин Абрашев, если вам кофе хочется, так я могу сварить, только я хозяйки боюсь». Абрашев все равно не шевелился, а гадюка продолжала нахлестывать его метлой: пляс-пляс-пляс!
«Пат-пата-пат!» — слышалось где-то далеко, от самого леса — видать, с того сражения, которое Велико вел с жандармами.
А потом вдруг взлетел к небу условный сигнал, и она должна была бежать к отряду, попавшему уже в смертное кольцо, ведь она раз навсегда решила: если сожмется оно вокруг Великиной головы, то и она там же свою голову сложит. Вот он, совиный тот крик: «Уху-у-у!»
— Дум-дум-дум! — рявкнул вдруг барабан какой-то: он, что ли, должен был отозваться на тайный сигнал, что подавал Велико?
А зеленое облако поднималось, отлетало к лесу, из которого не слышалось больше «пат-пата-пат». Там, на опушке, что-то задвигалось, засновали какие-то люди, крохотные, похожие на букашек, а внизу, у подошвы утеса, расстилался зеленый луг, тот самый, на котором полным-полно щавелю. Его набухшие соком листья выделялись в каком-то невиданном свете, оттого, видно, что день был июльский, жаркий и душный, розовый, как невестины щеки. Нужно было только сползти с утеса — и вот он, зеленый луг, под тобой. Броситься в щавель лицом, сперва языком попробовать кислые листочки, а потом начать их глотать; да только слезешь-то как?
Страх закрадывался в душу при мысли, что проклятый предатель мог оказаться с той стороны утеса, мог ее подстеречь, вцепиться ей прямо в горло. Стиснувши в руке маленький пистолетик, она прижалась спиной к скале, а сквозь ресницы пробирались солнечные лучи, щекотали веки фиолетовыми щупальцами. Время от времени она поднимала руку, проводила пальцами по лицу, такому же горячему, как и раскаленный камень под ней, а сердце сжималось от опасности, сама она в этой опасности оказалась, тут уж никто ей не виноват.
Приказано было привести сюда предателя и расстрелять. Велико так приказал, командир, разве можно ослушаться?
— Дум-дум-дум! — опять застучал барабан какой-то.
Она подняла голову. Барабан выстукивал где-то в лесу, а на опушке те маленькие, точно букашки, люди стали теперь большими, превратились в огромную пеструю толпу из мужчин и женщин. Мужчины покрикивали громкими голосами: «Иху-у!», как покрикивают на свадьбах, некоторые держали в руках пестрые фляги. У каждого на шапке белелся платочек, к поясу прилажены кукурузные четки, из расстегнутого ворота белой рубахи выглядывала косматая грудь, облитая потом. Но, видать, пахло от них совсем не плохо, женщины знали как, время от времени они склонялись к мужчинам на грудь, а потом поднимали головы кверху, словно птицы, напившиеся родниковой воды, и начинали кружиться по зеленой луговой траве. Солнце спускалось поближе к ним, они поднимали руки, оглаживали его и продолжали танец, точно ожившие заколдованные цветы. Было видно, как блестят лица, будто глянцем покрытые, а когда сверкнули гривны у них на груди, запламенело все небо, превратилось в невиданной величины купол. Под ним, от одного конца луга до другого, шли эти мужчины и женщины, позади где-то виднелась огромная телега, нагруженная приданым, ее тянули два белых вола, красивые, как в сказке. Сверху, на приданом, сидел Старый. Старой не было, куда она делась? Не было и Георгия, он тоже куда-то пропал, ведь она же его недавно видела: может, в прошлый вечер, а может, неизвестно когда он говорил ей про какую-то свадьбу — уж не свадьбой ли было то, что она видела, уж не ее ли собственной свадьбой?
Она почувствовала, что с ней творится странное. Где-то в сердце, в самой глубине, начал рушиться какой-то раскаленный утес — тот, наверно, на котором она лежала, все еще не решаясь спуститься на зеленый луг. И вдруг все расступились на две стороны, и на открывшейся дорожке, блестевшей перед глазами, она увидела шагающего к ней Велико. За ним, размахивая руками и спотыкаясь в густой траве, бежала какая-то женщина, она ее сразу узнала, это была Великина сестра. Бежала как угорелая и все кричала: «Куда ты пошел, Велико, какую ты себе родню выбираешь, кого тебе родит эта полоумная, идиота она тебе родит, тьфу!» А Велико все шел, он словно бы не слышал и разозлен был чем-то: глаза его метали и вперед, и вправо, и влево огненные искры. Куда шел он и отчего злился?
Тут Старый соскакивал с телеги с приданым, в руках его оказывалась огромная пестрая фляга, такая же, как и у других мужчин, он шел за Велико и кричал, сколько хватало голосу, чтоб и Велико слышал, и остальные — вся эта огромная свадьба. «Не бойтесь, — кричал он, — кровью возьмется моя рубаха, моей кровью, а не возьмется — заколите меня, как ягненка на Георгиев день. Я ту, другую кровь, выпитую злодеями, на себя принял, на мне она теперь, вот-вот сквозь рубаху проступит, пусть узнают все, пусть запомнят, что совершил Добри Карадобрев из ледащего этого сельца Плазгаза!»
Но никто на него и внимания не обращал: старый человек, из ума выжил, с такого что взыщешь!
А она теперь как раз решилась с горячего утеса спуститься: скользила полегоньку, осторожно, пистолетик закинула, он ей больше не нужен был, ведь она же на свадьбу отправилась, а где это видано, чтоб невеста на свадьбу с пистолетом являлась? Босые ноги ее ласкала зеленая трава, благодать луговой прохлады. Она пошла вперед, твердо ступая и вскинув голову, словно начала в ней распрямляться придавленная какая-то пружина, только глаза вдруг налились слезами: может, оттого, что и раньше когда-то, в давно отлетевшие времена, вот так же шла она, счастливая, на свою свадьбу с букетом из красных роз и говорила те самые заветные слова. Она их не помнила, в памяти остались только красные розы, обратившиеся вдруг в огромные кровавые сгустки, и что дальше случилось, ей тоже не было ясно. Вдруг и сейчас то же будет? Ведь этот утес, загромоздивший ей душу, все еще держался внутри и давил, она не хотела, чтоб он давил, ей совсем другого хотелось — чтоб утес рухнул.