Время собирать виноград — страница 53 из 116

Вдруг чей-то голос прямо в уши ей прокричал: «Уху-у-у!»

Он донесся из-за какого-то лесного дерева, она хотела пойти на голос, но тут же смекнула, что, если к дереву подойти, там никого не окажется, а голос послышится из-за другого дерева, и решила идти прямо к Велико.

И он тоже шел к ней, в черном костюме был, в петлице белый цветок, в руке вместо короткой своей винтовки держал цветок, но желтый зачем-то, помахивал им, а те искры, что вылетали из его глаз во все стороны, теперь пропали, хоть он все еще злой был. Подошел, остановился, и она тоже остановилась, а люди столпились вокруг; она смотрела в его глаза неотрывно: явно было, он хотел ей что-то сказать, вот она и ждала.

Велико спросил: «Ты почему не выполнила приказ?»

Ответить было трудно и страшно к тому ж. Помолчавши, она сказала: «А ты почему меня отослал, не понял разве, что я тебе так и так жена?»

Как раз этих слов не хотела говорить, а они взяли да и сказались, она вроде винила его: зачем, мол, ты отослал меня тогда?

«Ты меня не вини, — отвечал он, — я и так с тех пор на огне горю. А послал я тебя, потому как проверить тебя хотел: казнишь предателя — считай, прошла испытание, ведь ты же мне ближе всех была, а кому, как не самому близкому, доверить такую задачу?»

У нее слезы закапали, но она глядела ему прямо в глаза и все толковала, что, мол, да, он прав, но что же ей было делать, коль тому удалось сбежать? Затащила она его на этот утес, а он вдруг взял да и сгинул, оборотился вокруг нее и провалился в землю; и она вот с таким маленьким пистолетиком…

Умолкнув, она поглядела на свои руки — пистолетика не было. Повела взглядом, вокруг себя — люди стояли молча. Что говорить дальше, напрочь из головы выскочило, что ни скажи, все на одно выйдет, и эти люди, еще не смекнувшие, о чем разговор, догадаются и примутся судить, кто из них прав и кто виноват.

«Ты со своими нервами всех нас затянешь в ловушку, — попрекнул ее Велико, — весь отряд. Но сейчас, как я посмотрю, ты вроде бы получше стала».

Он придвинулся совсем близко, и глаза его засияли. Она гляделась в них, как и раньше, когда держала в руках букет красных роз, а потом сказала ему слова, от которых сердце ее билось так сильно, что готово было выскочить да в небо вспорхнуть: снова она в белом платье, с белой фатой на голове, снова, как и тогда, не было в целом свете невесты счастливей ее.

Она вспомнила те слова. «Велико, — говорила она, — я… Знаешь, как я тебя люблю!»

Лес начинал шуметь, небо над ней колыхалось, будто море из фиалок, птицы запевали чистейшими голосами, а зеленый луг, который только что мяли ее босые ноги, обращался в брачное ложе и манил к себе. И застывшие было в молчании веселые гости вздрагивали, как при известии долгожданном, и в один голос принимались величать молодых.

— Совет да любовь! Совет да любовь! Иху-у! — кричали они, как на свадьбе положено.

Велико говорил что-то, она не расслышала, а кабы расслышала, смогла бы понять?


А он как раз в это время терзался сомнениями насчет свадьбы: благодеяние ли он вершит, чтоб возвыситься в собственных глазах, или любовь свою невиданную напоказ выставляет, чтоб возвыситься в глазах других? И точно ли это большая вина? Такая же, как та, что постоянно ныла глубоко в душе, до сих пор мучила его: зачем он испытание устроил Добричке, пославши казнить предателя. А совесть и на старые сомнения, и на новые твердила одно свое: теперь, что бы там ни случилось, обратной дороги нету.

В который уж раз поглядел он на доктора и усмотрел у того в глазах огонек надежды. Он и сам видел, что с Добричкой странное творится, переменялась она, веселела сразу, когда большой барабан оглушал зал самым сильным своим перестуком. И тут он себя спросил: если с Добричкой все завершится счастливо, то в чем оно, это счастье? Ведь коли и вправду оно существует, то у каждого свое. И сразу же вслед за этим вспоминал он об извечной человеческой глупости: всякий небось хоть раз в жизни да думает, что открыл истину, никому другому не ведомую, а так ли на самом деле? А он с чего решил вдруг в общую глупость влезть, выискивать особую какую-то правду о своем счастье, когда давно уж ему была об этом известна правда самая правденская?

Он усмехнулся, и вдруг ему захотелось обнять Добричку. Только поймет ли она почему? И тут же делалось ясно: как обнимет ее — наверняка расплачется, и это будет первый раз в его жизни.

Он перевел взгляд на крестного и только теперь заметил, что тот остался в жилетке. Может, он крестному хотел что-то сказать? А что — бог весть, только крестный, достойный своего звания, всегда готов об заклад биться, что уж во взглядах-то он знает толк, а выяснится, что не знает, то все равно докажет свое, потому как крестный, достойный своего звания, не ошибается никогда. Так что едва Велико на крестного глянул, тот догадчиво вскрикнул:

— И то правда, чего ждать, давно пора, девять часов уже, а мы все ждем да ждем, ну-ка!

Мигом подхватился, потянул за собой крестную, та — Георгиеву жену, дружки и подружки догадались сами, музыканты грянули во всю силу, и хоро, веселое и грустное разом, заколыхалось вокруг свадебного стола.

— Иху-у! — покрикивал крестный.

— Дум-дум-дум! — отвечал большой барабан, да этаким голоском невинным, будто до того только и делал, что скромно помалкивал.


Вскорости, однако, стало ясно, что время для этого порядком-таки припоздавшего хоро было выбрано не больно удачно: только-только оно раскрутилось как следует, произошло такое, что заставило всех пристыть к своим местам. Веселый хоровод, предводимый крестной и Георгиевой женой, едва успел добраться до конца стола, где как раз пристроились перекусить оба прислужника, как в зале раздался страшный треск, даже музыку заглушивший, — должно быть, что-то грохнулось об пол. Хоро остановилось, все обернулись туда, откуда шел странный звук. Стул, откинутый кем-то, все еще катился по полу, это был стул Добрички. Сама она стояла перед Велико, насмешливо на него глядючи, потом вдруг руку ему подала.

— Поздравляю! — сказала. — Правителям твоим крышка! Волхвы пришли, счастье мне принесли, и к тебе придут, и тебе принесут.

Наподдала еще раз стул, музыка тотчас же смолкла, и над свадьбой нависла внезапная страшная тишина.

Добричка же как будто и не замечала, что музыки нет. Она, видно, слышала свою какую-то музыку, потому что мигом очутилась посреди зала, где еще недавно кружилось веселое хоро, ей, должно, тоже захотелось потанцевать. Так оно и было, все в этом убедились, увидевши, как подняла она белые руки и отворила рот, словно собираясь крикнуть то самое «иху-у!», которое оглашает все болгарские свадьбы, но из отворенного рта ничего не послышалось, только белые ее туфельки затопотали по старому полу. И тут все подивились странной пляске, не разобрать было, что это такое: рученица? нет, не она; может, продолжение давешнего хоровода? тоже нет. Музыки никакой не было слышно, а ведь музыка как раз и указывает, что плясать: заиграют рученицу, так и пляши рученицу, джиннишоно заиграют — пляши его; Добричка же без всякой музыки танцевала, вот тут поди и разбери.

В довершение ко всему не успела Добричка и круга сделать вокруг стола, как в зал ворвался Цонко Рыбарь; Цонко-то кой шут сюда принес? Гости, конечно, ни про какого шута и не думали, но зато им яснее ясного было, что Рыбарю на свадьбе не место. Кто глядел на него ошарашенно, а кто и с угрозой: мол, коли не уберешься сам, будешь отсюда выкинут, но Цонко и бровью не повел на ихнее гляденье. Не отрывая глаз от Добрички, он скидывать принялся потертый свой пиджачишко и уже двинулся к ней, наверно чтоб поплясать вместе, но тут крестный чего-то крикнул обоим прислужникам. Человек, коли взялся на свадьбе прислуживать, с одного взгляда должен крестного желания схватывать, а не то что с окрика; прислужники подскочили, точно осой ужаленные. Подхватили Цонко, один за плечико, другой под бочок, тот, что худущий, ростом под потолок, треснул его по башке так, что ветхая кепчонка рыбацкая отлетела аж к музыкантам, дотащили его до дверей да начали выталкивать; хочешь не хочешь, вылетел Цонко на середину улицы. Там в темноте очухался, вокруг ни души уже не было, ни у дверей, ни поблизости. Глухо кого-то выругал, неизвестно кого, долго вглядывался в темень перед собой, ждал, видать, когда злость пройдет, потом к сердцу его другое совсем подступило, известно что — слезы, вот что. И у Цонко они навернулись. Так он и стоял, пока не решился, что делать. Потоптался туда-сюда, а потом, вдоль стены прокравшись, примостился опять к своему окошку; уперся в него лбом и принялся глядеть единственным глазом.


Немного погодя у читальни, стараясь держаться поодаль, появился еще один человек. Зрителем его не обзовешь, была ему на свадьбе своя забота, ведь это Старый из темноты появился, так что тревожней и печальней зрителя поискать. Сидел он, с места не сдвинувшись, все эти девять часов, высидел еле-еле. Один, в старом пустом доме, сгорбившись на табурете перед огнем, брови свесились над глазами, не разберешь, то ли дремлет, то ли бодрствует, знал он, чего надобно ожидать, вот и ждал. Ведь должен же кто-нибудь догадаться, что и он тоже чуда ждет, и, как только оно свершится, прибежать к нему, хлопнуть дверями и с порога еще закричать: «Наша взяла, дедушка Добри, край твоему горю!» Приходилось каждый звук сторожить, долетающий с глухого двора, отличать возню петушиную от шипа кошки на собаку или бормотанье старого вяза от щебета молодых ласточек под стрехой: ему нужны были шаги человека.

А их как не было, так и нет; солнышко рассиялось — не слыхать, за полдень перевалило — не слыхать, свечерело — не слыхать, мрак обступил отовсюду — все равно не слыхать. «Господи, — взмолился он, — когда отдался я на милость твою, когда сказал, что все мы под тобой ходим, ужели же я ошибся? Ты на Георгия-то моего не смотри, глупый он у меня, Георгий, из этих, как бишь их ноне кличут, атисты ли, теисты ли, которые, значит, не верят, но я-то верую в тебя, верую! Доколе же мне ждать?»