Я представила себе тишину, пропахшую запахом машинного масла, и его голос в этой тишине — четкий, осуждающий. Представила, как работницы, только что повязавшись косынками и готовые приступить к работе, замерли, вздрагивая при каждом новом имени, не в силах отвести глаз от жестяных уст громкоговорителя.
— Все четыре пришли на работу? — спросила я.
— Да. Я умышленно никого из них не предупредил. Ведь я же вам объяснял: увольняя их, я преследовал воспитательную цель. Они в самом деле опаздывали чаще других. Сейчас вы, верно, скажете, что я поступил жестоко, что, может, они далеко жили, что у них были маленькие дети… Но в те годы мы не имели права сентиментальничать. — Он заковылял по комнате взад-вперед, лотом остановился у окна и резко обернулся ко мне. — Вы, конечно, не помните те годы. Государство обнищало, оно нуждалось в материи — в самом элементарном сатине, который сегодня вы не купили бы даже для наперника на подушку. А эти — теперь вы понимаете, что я должен был их уволить?
Он-то понимал, он был уверен, что в то давнее утро поступил так, как должен был поступить.
— Почему вы прочли мне именно эту страницу?
— Я хотел узнать, посоветуете ли вы мне выбросить ее. Нынешние люди вряд ли могут судить об этом верно. Особенно женщины. Впрочем, моя жена уже тогда обвиняла меня бог знает в чем. Она преподавала историю на краткосрочных курсах рабфака и умела жонглировать разной терминологией. Она постоянно мне противоречила… Впрочем, в горячке спора она становилась на редкость красивой — волосы падали на лоб, брови сдвигались, — признаюсь, иногда я нарочно вызывал ее на спор, чтобы полюбоваться ее пылом… Конечно, я все ей прощал. — Он беззвучно рассмеялся, потом лицо его вдруг словно закаменело. — Одного я не смог ей простить: она настояла на том, чтобы я отпустил сына в летную школу. И она знала, до самой своей смерти знала, что я ей этого не простил.
Лампочка в люстре невыносимо жужжала — казалось, вот-вот перегорит или взорвется.
— Сын мой погиб восемь лет назад, — хрипло проговорил старик. — В учебном полете. Он был инструктором. И полетел ведь не в свою очередь: у его товарища болела голова, и он попросил моего сына заменить его.
Лампочка наконец лопнула, и один из белых плафонов, похожих на ведерки, потемнел.
— Почему вы молчите? — Старик стоял передо мной, засунув кулаки в карманы куртки. — Знаете, что я заметил? Как только я начинаю говорить о смерти сына, люди моментально замолкают. Словно мое горе им мешает, смущает их. Конечно, я понимаю, выслушать хороший анекдот интереснее, чем историю гибели двадцативосьмилетнего парня. Вот люди и молчат.
— Нет, — сказала я. — Не поэтому. Гибель пилота всегда как-то особенно нас задевает. Даже если этот пилот был нам совершенно незнаком…
Он махнул рукой и отошел, волоча ноги по красному ковру.
— Пожалуйста, — сказала я тихо ему вслед, — принимайте белергамин. По одной таблетке перед сном.
— Хорошо, — не оборачиваясь, ответил старик. — Но вы понимаете, он полетел вообще не в свою очередь…
В комнате было холодно. Адвокат сидел на краю постели, накинув пальто, нахохлившийся, словно ворон. Кастрюльки, в которых ему носили еду из диетической столовой, стояли на столе нетронутые.
— Нет аппетита, — проворчал он. — Предупреждаю: если принесут подобную бурду еще раз, напишу жалобу. Садитесь. Когда я смотрю на стоящих людей, у меня кружится голова.
От его пальто на меня пахнуло запахом сигарет.
— Пища приготавливается по новейшей таблице калорийности, — миролюбиво начала я. — Если у вас есть какие-то особые требования…
— Особых нет! — сварливо прервал меня старик. — Есть нормальные человеческие требования, и незачем приписывать мне то, чего я вообще не имел в виду.
Наша преподавательница в медучилище закончила свою последнюю лекцию так: «Медицинская сестра должна иметь терпение, а терпение у медицинской сестры не должно иметь границ».
Я улыбнулась, погрозила пальцем:
— А, мы сегодня курили? — Бывший адвокат виновато заерзал под своим пальто. — Старая привычка. Понимаю. В свое время вам было необходимо рассеяться, выкурить сигаретку после какого-нибудь спора, после проигранного процесса….
Он так и подскочил.
— Марко Паскалев вообще не проигрывал процессов! Марко Паскалев мог отложить процесс, обжаловать, продлить, но проиграть — никогда! Запомните это!
Он грузно пересек комнату, споткнувшись о кривые ножки облезлого венского стула. В его глазах сверкнули зеленые искры, похожие на те, что брызжут от зажженного бикфордова шнура.
Через секунду я узнала причину его гнева.
— Я потребую пересмотра дела. Мои сыновья еще не знают своего отца! В этом их слабость. Половина дела выиграна, если знаешь, в чем слаб противник!
Последние слова он произнес прямо-таки свирепо.
Мне надо было сделать ему инъекцию глюкозы, но именно сейчас мне так не хотелось уговаривать его, просить раздеться, постоять неподвижно… Я достала шприц. Разрезала ампулу острой пилкой. Хотелось поскорее все закончить и выйти на улицу. Старик пристально наблюдал за мной, и я знала, почему: он следил за стерильностью. Молодым это даже в голову не приходит, но такие вот старики всегда настороже, словно пойнтеры на охоте…
— Слейте еще немного жидкости, — напомнил он мне. — Крошечный пузырек — и газовая гангрена обеспечена.
— Будьте спокойны, — сказала я и улыбнулась, потому что медицинская сестра должна иметь терпение, и терпение ее не должно иметь границ.
В отделе архитектуры и благоустройства мне сказали, что я поздно спохватилась: этот дом остался один среди новостроек и его решили снести — согласно последнему откорректированному плану. Частники имеют право на денежную компенсацию и на вступление в кооператив. Женщина в канцелярии, неохотно объяснявшая мне все это, точила карандаш. Я впервые видела такую точилку — она была похожа на маленькую мясорубку, очинки скапливались внизу, в пластмассовой коробке, зажатой металлическими ножками. Разговаривая со мной, женщина все время крутила крохотную ручку «мясорубки», глядя, как коробок заполняется кудрявой стружкой, — эта работа явно доставляла ей удовольствие. Карандашей было много, очевидно, со всего отдела.
Я подумала: а что, если бы вместо меня сюда пришла старушка учительница, и эта полная женщина, не останавливая своей скрипящей древоядной машинки, говорила бы ей вот так же небрежно и рассеянно те слова, которые сейчас слышу я?
— Вы не можете остановиться хотя бы на минуту?
Женщина отпустила ручку и наконец-то взглянула на меня. Я стояла перед ней в наброшенном на халат плаще — выбежала из поликлиники, воспользовавшись минутной передышкой.
— Так ли уж необходимо сносить этот дом?
Мой вопрос прозвучал наивно.
— Мы тут не обсуждаем принятые решения, — с удивительным достоинством произнесла она. — Мы их тут выполняем.
Больше здесь нечего было делать. Я еще и до порога не дошла, а мясорубка уже снова скрипела.
На соседней двери тоже висела табличка: «Отдел архитектуры и благоустройства». Глубоко вздохнув, чтобы умерить дыхание, я постучала.
За единственным в кабинете письменным столом сидел мужчина — очень смуглый, с темными густыми бровями — и недовольно рассматривал какой-то чертеж. Пока я рассказывала, он не переставал вглядываться в переплетения линий. Мне казалось, что он вообще меня не слушает, и временами я замолкала, но тогда он вопросительно взглядывал на меня своими татарскими глазами. Когда я закончила, он оперся о стол смуглыми руками и поднялся.
— Надежда Хаджиева была моей учительницей, — сказал он. — Верите ли, вот уже десять лет я делаю все, что в моих возможностях, чтобы ее дома не касались никакие планы. Он остался в парке один, вы же знаете.
Он меня не обманывал, я знала.
— Но сейчас я ничего не могу сделать. Двухнедельный срок обжалования истек. Я могу порекомендовать только одно: идите к председателю горсовета. Расскажите ему все, как рассказали мне. Дом находится на территории парка, да, но ничего страшного — пусть старушка доживает свой век спокойно. Только поторопитесь: решения о сносе выполняются быстро. — Мужчина улыбнулся, пожал мне руку. — Передайте Надежде Хаджиевой большой привет от архитектора Александрова, Саши Александрова. Вы ее родственница?
Наверно, можно было ответить иначе, но я сказала:
— Да.
Наконец-то в тех окнах — «Дом 44, корпус Г, этаж 1, кв. 1» — был свет.
Открыла мне старушка. Ее легкие, плохо прокрашенные волосы просвечивали в лучах, коридорной лампочки, Я представилась. Не ответив, она пропустила меня в квартиру, провела в небольшую гостиную и бесшумно исчезла.
Старомодный полированный стол, заказанный, вероятно, очень давно и предназначавшийся для комнаты других размеров, занимал теперь все пространство. Шесть стульев с прямыми баварскими спинками были втиснуты между столом и стенами, оклеенными яркими обоями. Стулья эти доходили на старых коней, которых слишком поздно, на склоне их лет, почему-то решили дрессировать.
— Я его разбудила, — сказала старушка, входя. — Он прилег после обеда. Удивляюсь, как старый человек может так много спать! Я полежу ночью три часа — и мне достаточно.
Муж ее все не появлялся. Это было необдуманно с его стороны, старушка получила возможность многое о нем порассказать: что всегда и во всем он такой медлительный, что именно поэтому целых двадцать девять лет оставался обыкновенным инженером-геодезистом, который никогда никем не командовал — ну разве только временными, пешками всякими, что он палец о палец не ударил для покупки этой квартиры и посегодня снимал бы комнату, у него ведь душа квартиранта. Поэтому они так и не решились усыновить ребенка…
Она говорила быстро, почти без пауз — верно, уже тысячи раз повторяла свой рассказ и отлично знала, что после чего следует. Она вздохнула, вытерла пальцем невидимые пылинки с полировки стола. Суставы ее были искривлены артритом.
— Забыла сказать, почему у нас своих детей не было. Мы ездили в Велинград на минеральные воды, опять из-за него, — она кивком показала на стену. — У него ревматизм, и тамошние дожди его совсем доконали. Вы что, на мои руки смотрите? Я работала машинисткой. Двадцать шесть лет машинисткой в суде.