— Я так и думала. Ваше заявление было написано на машинке.
— У меня чудесный «Адлер»! — оживилась старушка. — Сейчас разные там «эрики-мерики» — ерунда. За двадцать шесть лет я только ленту меняла на «Адлере», ничего больше… Отец подарил мне его в год окончания торговой гимназии, — с нежностью добавила она.
Дверь скрипнула. Вошел старик — высокий, худой, со светлыми глазами, которые, наверное, никогда и ни на что не умели смотреть сердито.
— Логофетов, — представился он и сильно сжал мою ладонь горячими сухими пальцами.
Опрятный старомодный костюм болтался на его плечах, и можно было представить, какими крепкими и широкими были когда-то эти плечи.
— Извините, я немного задержался. — От улыбки его глаза словно бы стали еще светлее. Он только что побрился, в глубоких морщинах возле губ еще блестела влага. — И за то извините, — продолжал он, — что вы тут приходили впустую — мы были в Велинграде, может быть, вы уже знаете…
— Уже знает! — нервно перебила старушка.
После этой сигнальной ракеты вот-вот готова была вспыхнуть маленькая семейная война, но Логофетов отступил — развел руками и, замолчав, примостился в углу на стуле с прямой жесткой спинкой.
Он называл ее «Тини». Он повторял ее имя по нескольку раз в каждой фразе, явно испытывая при этом какое-то неизъяснимое удовольствие. Когда она вышла из комнаты, старик нагнулся ко мне и доверительно зашептал:
— Не обращайте внимания на ее резкость. Тини много пережила в жизни, а теперь еще артрит… Она почти ничего не может делать — руки не слушаются. Для таких женщин, как Тини, это ведь целое несчастье. В Велинград мы поехали из-за нее, но бесконечные дожди ее доконали.
Старушка вернулась с облезшим подносом из лакированного дерева. На подносе красовались розетки с вареньем и стаканы с водой.
— Этот, с теплой, для тебя, — сказала она, пододвинув один из стаканов. — Не переверни, а то будешь пить холодную.
— Спасибо, Тини, — сказал он.
Я скрепила обе их карточки скрепкой, но лекарства приносила отдельно, в двух разных карманах сумки, и ужасно боялась их перепутать. У старушки было высокое давление, и она должна была принимать резерпин, у ее мужа — низкое, и прописан ему был эфортил. Я попросила поставить лекарства в разные места и обещать мне, что оба будут внимательно читать надписи, прежде чем принимать лекарства. Старики переглянулись — я подумала, что переборщила со своими наставлениями, и замолкла на полуслове.
— Опять дождь, — обронила старушка, когда они, провожая меня, стояли рядышком в рамке открытой двери. — Возьмите мой зонтик.
Я отказалась.
— Возьмите, возьмите! — повторила она и, шумно шаркая тапками, скрылась в коридоре.
— Тини права, очень сильный дождь, — зашептал старик. — Не огорчайте ее, пожалуйста, дайте ей позаботиться о вас.
Зонт был темно-серый, спицы ровно натягивали ткань, прочную, как кожа. Его удобную небольшую ручку я рассмотрела уже в автобусе. Сделанная из рога, формой она напоминала птицу с очень длинной шеей, с прижатыми к телу крыльями. Под сколькими осенними дождями Тини согревала эту птицу в своей ладони…
Комната казалась более просторной — часть макетов исчезла.
— Я их раздариваю, — сказал старик. — Вы слышали, в городе плохо со спичками. Сначала у меня попросил сосед-курильщик — он сказал, спичечная фабрика в Костенце стала на ремонт. Вслед за ним явились и другие, кое-кто даже заплатить хотел, но я не беру денег. В последнее время стараюсь вообще как можно меньше к ним прикасаться… На этом свете вряд ли есть что-нибудь грязнее денег.
Не знаю, как уж я посмотрела на него, только он вдруг рассердился.
— Когда вам говорит это банковский кассир, вы должны верить! Я считал пачки, из которых сыпались крошки и рыбная чешуя, разлеплял банкноты, набухшие от керосина, продырявленные булавками, покрытые ржавчиной от пружинных матрацев. Вы не представляете, как грязны деньги и в каких грязных местах их могут прятать. Вечером после работы у меня было такое чувство, что на моих руках тьма-тьмущая микробов. Я по часу отмывал их дегтярным мылом — и все-таки резал хлеб на маленькие кусочки и брал их не руками, а вилкой. Поэтому я и начал строить макеты — чтобы заниматься чем-то совсем чистым, от чего мои руки успокаиваются.
— Почему же вы не ушли из банка?
— Поздно спохватился — когда уже не умел делать ничего другого, кроме как считать деньги. Впрочем, и в молодости я испытал однажды нечто подобное, но не обратил внимания. Это было во время первой денежной реформы. Несли мне их целыми корзинами, пачки были влажные, некоторые даже заплесневели. Я считал их, и вскоре пальцы становились зеленоватыми и клейкими. Один человек приходил четыре раза, боялся, что я его запомню, — то в пальто, то без пальто, то в плаще. Он смотрел диким взглядом, смотрел прямо в руки, пока я считал, и губы у него шевелились, потому что он тоже считал. Деньги пахли карболкой. Моя сотрудница узнала его, шепнула об этом другой, и я услышал: он, оказывается, был врачом, ему принадлежала гинекологическая больница в соседнем городе. Я уже не считал деньги — я считал нерожденных детей всего этого городка…
Он задохнулся, синие жилки на его висках бились под морщинистой кожей. Надо было прервать его воспоминания.
— Сегодня я возьму у вас немецкий за́мок, хорошо? Я специально принесла полиэтиленовый пакет. И еще мне дали чудесный зонт, который не пропускает ни капли.
— Возьмите и кафедральный собор, — после короткой паузы предложил он. — Я строил его почти восемь месяцев. Жаль отдавать курильщикам.
На самом деле я не знала, есть ли у меня в сумке полиэтиленовый пакет. Старик ждал, прижимая к груди две спичечные башни. Это были прощальные объятия. Я достала целлофан, которым были обернуты медицинские карты.
— Несите осторожно, — предупредил меня старик. — Берегите их от влаги, от детей, от огня…
Приемным днем в горсовете был четверг. Секретарша председателя противу всех правил не была ни молодой, ни красивой. Таких выбирают, когда решают быть верным только своей работе — или только своей жене…
— Записываю вас на десять пять, — сказала секретарша. — Перед вами есть другие товарищи. По какому делу?
— Видите ли…
— По служебному или по личному? — перебила она.
— По личному.
Только в коридоре я подумала, что могла бы сказать: «По служебному». И права была бы, и звучало бы более авторитетно.
Ровно в десять пять я явилась в приемную.
В обитую дверь не постучишь. Я попыталась, однако изнутри не услышала ни звука. Выглядела дверь очень массивной, но открылась легко.
Желтый ковер, широкий, как пшеничное поле, и белые сверкающие стены делали кабинет очень светлым, даже каким-то русым. И мужчина, который сидел за большим светлого дерева письменным столом, был тоже русым.
Председатель слушал меня внимательно, не перебивая, время от времени что-то записывал в блокнот, лежащий перед ним, — наверное, вопросы, которые он будет потом мне задавать. Когда я произнесла имя Надежды Хаджиевой, он поднял голову и посмотрел мне в глаза.
— Это бывшая учительница немецкого?
Я кивнула.
— Почему вы не пришли своевременно? — Он зачеркнул одну строчку в блокноте. — Письмо вам доставили в срок?
— Да, — ответила я. — Но она больна, она почти не выходит на улицу.
— Мы не случайно даем четырнадцать дней на обжалование. Раз вы так в этом заинтересованы, то должны были прийти вовремя. — В прищуре его серых глаз мелькнула усмешка. — В таких случаях наследники или кандидаты в наследники действуют шустро.
Прошло несколько секунд, прежде чем до меня дошло, что он сказал. Ручки кресла вспотели под моими ладонями. Я постаралась овладеть своим голосом и почти спокойно сказала:
— Я не наследница. Я пришла, чтобы ей помочь. Она даже не знает, что я сегодня тут.
— Не знает? — недоверчиво переспросил он. — Впрочем, ваш интерес к старому дому вполне понятен. Но срок обжалования прошел. Так что очень сожалею… — Он закрыл блокнот и поднялся, давая понять, что разговор окончен.
— Племянники мои не приехали, — сказала учительница. — Получила телеграмму, что они откладывают свой приезд на месяц.
Ходила ли я в горсовет, она не спросила. Может, забыла, а может, ждала, когда я заговорю об этом сама. От пожилого человека можно скрыть многое, но как скрыть, что его выселяют из дома? Я мучилась, подбирая слова, чтобы подготовить ее, чтобы не так резко, не вдруг. Она слушала, склонив маленькую головку к плечу, дотом засмеялась.
— Не волнуйтесь. Я привыкла. Эти разговоры идут уже десять лет. Наш дом будут сносить, мне надо переезжать… А я, как видите, до сих пор здесь. Наверное, мне везет.
— Большой привет вам от бывшего ученика, Саши Александрова, — сказала я. — Он архитектор.
— Помню. Такой смуглый, да? Он был очень воспитанным мальчиком.
— Это он посоветовал мне пойти к председателю горсовета…
Она перестала улыбаться.
— На этот раз так серьезно?
Я хотела избежать прямого ответа и от смущения сказала первое, что пришло на ум:
— Оказалось, председатель — тоже ваш бывший ученик.
— Как его фамилия?
Я назвала фамилию. Удивленно раскрыв глаза, старая учительница помолчала, потом сухо сказала:
— Вы должны были меня спросить. Никогда бы не разрешила вам просить именно его.
— Но, может быть, все-таки оставят дом в покое?
— На этот раз нет, — ответила она, глядя прямо перед собой. — На этот раз нет.
Глупо было утешать, глупо было расписывать ей преимущества маленькой квартирки где-нибудь в новых кварталах на окраине города. Я-то знала, что ей не будет уютно в чужих панельных стенах, где лишь буфет да она сама останутся последними островками ее старого, словно никогда и не существовавшего мира. Осторожно коснувшись ее плеча, я сказала:
— Схожу к доктору Шойлекову. Он, наверное, знает, что́ надо сделать, чтобы ваш дом не трогали…
Я не добавила, конечно: «Пока вы живы». Это выражение звучит страшно, хотя и включает в себя слово «живы». Смысл его противоположен, он связан со смертью, с нелепой зависимостью между последними днями старого дома и последними днями старой женщины.