Время собирать виноград — страница 63 из 116

И, кружа в возбуждении около меня или убегая, чтобы развернуть новый чертеж перед моими глазами, он сбивчиво рассказал мне, сколько пепла и химических окисей ежедневно оседает на стеклянных крышах, сколько денег стоит ручным способом их мыть, «потому что, согласитесь, не так уж много желающих ползать по таким крышам — по стеклу и металлическим рамам, которые в любой момент могут прогнуться». Ну а теперь выход найден, и нашел его болгарский корабельный механик Димитр Шахынов. То громко, то шепотом, словно нас могли подслушать, он говорил о каком-то компрессоре на колесах, о телескопическом шланге с подогревом, и уж совсем тихим его шепот становился, когда он перечислял названия каких-то химических реактивов, назначения которых я так и не поняла. Глаза его лихорадочно блестели, время от времени он тряс меня за плечо и — каждый раз все более задыхаясь и более бессвязно — снова начинал объяснять свое изобретение. Минутами мне казалось, что Шахынов бредит. Но письмо из Софии действительно пришло. Он читал его с долгими паузами, во время которых победоносно смотрел на меня.

— Это писал исключительного ума человек, — сказал Шахынов, закончив читать. — Только такой человек может оценить мой проект.

Он закашлялся, зажмурил глаза и на ощупь стал искать ингалятор в своих карманах. Когда он снова смог говорить, голос его звучал глухо.

— Пятьдесят пять лет я готовился к этому дню, а вот сейчас у меня нет сил его перенести. Я всегда знал, что сделаю какое-нибудь открытие. Подойдите ко мне.

Я подошла. В треугольнике ворота, открытом «молнией», грудь его поднималась неровно и тяжело. Пульс у него был по меньшей мере сто тридцать ударов в минуту.

— Деньги, которые я получу за патент — их, конечно, будет много, — я обязательно на что-нибудь пожертвую, — сипло проговорил Шахынов. — Как сейчас, принято жертвовать?

— Не знаю, — сказала я. — Мне кажется, нет, но я узнаю.

— Именно об этом я и хотел вас попросить — мне самому как-то неудобно… Завтра же позвоню в Софию, с гостиницами там трудно, надо бы уже сейчас забронировать место. Наверное, скоро меня вызовут. Если рацпредложение обещает какую-то пользу государству, все решается быстро…

Он снова закашлялся. Я отвела его к кровати, заставила принять невролакс и гексадорм и подождала, пока не успокоилось во сне его мучительно тяжелое дыхание.


Наконец дожди прекратились. Три дня небо висело над городом тяжелое и серое, как жестяная крыша. Лужи замерзли, потом ледок по их краям подтаял, и повалил снег…

Я никогда не любила снег.

В детском доме у нас были санки, но моя очередь покататься все как-то не подходила. Мне всегда доставалась кровать у окна, откуда зимой дуло. В зимние каникулы никто не приезжал, чтобы забрать меня. От первого снега до середины весны мне все время было холодно, и только на уроках я немного отогревалась.


— Снег все еще идет? — удивилась учительница, увидев мой побелевший воротник. — Я думала, он кончился.

Медленно подойдя к окну, она прижалась к стеклу лбом и долго вглядывалась в сумерки.

В комнате чего-то недоставало, но я не могла понять, чего.

Она продолжала смотреть в окно — нарочно, чтобы не встречаться со мной взглядом. Она, конечно, чувствовала, что я не могу ей сказать ничего нового по поводу ее дома.

Доктор Шойлеков, выслушав мой рассказ о том, что дому грозит снос, не упрекнул меня, но и не успокоил. Только в конце буркнул: «Посмотрим».

Мне нечего было сказать учительнице, едва ли ее утешило бы это «посмотрим». Я объяснила ей другое — что зимой выселять людей из квартир запрещено. Она ответила, что подобная отсрочка ее вполне устраивает, не заговаривала больше о доме и старательно избегала моего взгляда.

Наконец она повернулась. Даже при слабом освещении было заметно, как она бледна.

— Измерим давление? — спросила я.

Очень удобно говорить о своем решении в форме вопроса. Ведь в вопросительной фразе нет той категоричности, которая может встревожить и даже напугать больных.

Старая женщина послушно закатала рукав кофты. Глядя на ртутный столбик, я сначала подумала, что ошиблась, и хотела было качать снова, но вдруг, когда ртуть была где-то в самом низу шкалы, уловила слабые удары пульса.

— Вчера я немного устала, — сказала учительница. — Встречала гостей. Свою племянницу. Помните, я рассказывала о ней?

С быстротой, за которую долго потом себя упрекала, я взглянула в угол. Картина висела на месте.

— Они ее не взяли, — глухо проговорила учительница. — Им надо было купить много всего, и в машине не хватило места. Сказали, что возьмут, когда приедут в следующий раз.

И все-таки в комнате чего-то недоставало.

— Я подарила им ведерки для шампанского, — словно прочитав мои мысли, объяснила она. — Моей племяннице они давно нравились, а мне вряд ли когда-нибудь понадобятся…

Я молчала. Есть минуты, когда утешение может прозвучать не только фальшиво, но даже усугубить боль человека. Оставив на столе коробочку эфортила, я попрощалась.


Улица встретила меня заснеженная, белая. На тротуаре перекрещивались первые тропки. Вернувшись с работы, люди расчищали занесенные снегом дворы. Только во дворике шляпницы не было никаких следов. С обеда — с тех пор как пошел снег — сюда никто не входил.

В прихожей пахло айвой — хозяйка собрала большой урожай со своего единственного дерева. Айва из ярко-желтой теперь стала темной, покрылась мхом и такой останется до лета. Я сняла пальто — я уже помнила, за которой из занавесочек вешалка, — разложила платок на ящике, чтобы он хоть немного подсох, и только после этого вошла в комнату. В последнее время всегда так делала: раздевалась и кричала из прихожей, что это я, таким образом давая ей возможность спрятать книгу. Обыкновенно она засовывала ее под красную диванную подушку. Как-то я приподняла подушку еще раз — там были сказки Андерсена, но с тех пор, виноватая сама перед собой, не садилась рядом с подушкой.

Шляпница не отвечала. Она не читала, не шила и не сказала, как всегда, что целый день ждала меня. Понуро сидела за столом, комкая в руках платочек. Ее круглое румяное лицо было печально, плечи, обтянутые черной кофтой, вздрагивали. Я шагнула в комнату, половицы скрипнули, и тень моя упала на скатерть.

Старушка вздрогнула. Она смотрела на меня в упор, не мигая: в эти короткие секунды она, наверное, решала, раскрыть ли передо мной причину своей скорби или скрывать ее, как скрывала до сих пор. Она выбрала последнее — ложь трудна, но так привычно сладка для сердца…

— Совсем я тебя не слышала, — с нарочитой веселостью запричитала она, стараясь дрожащей рукой засунуть платочек в карман кофты. — Совсем глухая. Загрустила вот я, и скажу тебе, почему. Сын у меня был только что. Едут они в Пловдив писать что-то, а он им: нет и нет, маму я хочу увидеть! Свернули с главного шоссе, и четверо мужиков мне как снег на голову свалились, вместе с шофером, потому что сын мой не делит людей на ученых и неученых. Господи, думаю, да чем же мне их угощать! Варенье достала, подождите, говорю, вермишель вам сварю, наверно, проголодались. Да сын не разрешил — очень они торопились. Оставил тапочки мне в подарок, и умчались. Вот приехала б ты на пару минут раньше — застала бы их и с сыном моим познакомилась!

Она замолчала, нарочито старательно разглаживая трясущимися пальцами складки на скатерти. Ее волосы серебристо блестели в низком свете лампы. Немало одиноких людей видела я, но тут впервые почувствовала, как велико и страшно ее одиночество. Тепло, плывущее от печки, душило меня.

— Ну и что, продлят срок? — спросила шляпница.

Я как-то сказала ей, что наша служба — проба, всего на четыре месяца.

— Если хочешь, я могу написать куда-нибудь. Или сыну скажу, чтоб напечатал в газете.

— Да, журналист, конечно, мог бы…

Я чувствовала, что сегодня мое присутствие ей в тягость.

Она пошла меня проводить. Как я ни настаивала, чтобы она не выходила на холод — под конец даже загородила ей дорогу, — но старушка не уступила.

Она и не знала, что сегодня снег, и потому остановилась в дверях, обескураженная: побелевший двор пересекали мои следы, одни только мои…

— Когда это навалило столько снегу? — воскликнула я. — Шла к вам — и намека на снег не было.

Она посмотрела на меня, подняв голову — в темноте я не могла разглядеть выражения ее глаз, — и голос прозвучал совсем тихо:

— Они потому и спешили — чтоб их не застал снег.


Утром позвонил Марко Паскалев, попросил зайти.

Его побрили плохо — островками, не растягивая морщин, видно, решили, что и так сойдет.

— Хорошо, что вы пришли!

Поймав мою руку, он притянул меня к своему лицу. Наверное, он забыл надеть вставную челюсть: щеки его темнели глубокими впадинами.

— Хорошо, что вы пришли, — повторил он. — Об этом я могу просить только вас, потому что вы в курсе. Я не могу доверить это чужим людям.

Очевидно, длинное вступление изнурило его. Он полежал с закрытыми глазами, не выпуская моей руки. Наклонившись еще ниже, я вгляделась в его лицо. Оно казалось мне мужественным и усталым не только от старости, но и от тех волнений, которые в прошлые времена мало кто мог понять. Даже его квадратная бородка не казалась мне такой жестокой, как раньше.

— Вы тут? — спросил он, и веки его, покрытые старческими пигментными пятнами, приоткрылись. — Пожалуйста, сходите в суд и остановите то дело… Но сначала вам надо пойти ко мне домой, номер дела записан у меня на календаре — внизу, в левом углу, под месяцем декабрь. Запомнили?

— Запомнила, — сказала я.

— Речь идет об иске против моих сыновей, — прошептал старый адвокат.

Наверно, это было просветление! Наверно, этот странный и сильный человек подводил итог своей жизни. Он прощал, он был готов забыть все обиды. Такие вот торжественные мысли вертелись у меня в голове, когда, пожимая его руку, я вдруг услышала:

— Попросите там, в суде, чтобы дело приостановили. Скажите, истец болен и пусть они не отправляют дело в архив. Выйду из больницы — продолжу. Запомнили? Никто не думает о старике, старик сам должен о себе заботиться…