«ДИМИТР ШАХЫНОВ, корабельный механик. Поздравляю с Новым годом».
Откуда они узнали мой адрес? Не помню, чтобы они спрашивали его у меня; наверно, в каком-то случайном разговоре услышали и запомнили, где я живу. А может, узнавали специально.
Сразу после праздников я навестила Шахынова. Я знала, что он ждет вызова из Софии, его нетерпение заразило и меня. Ну и, конечно, надо было следить за тем, какое действие оказывает на него мидокалм.
К моему удивлению, старик встретил меня в своем синем спортивном костюме, такой же бодрый и оживленный, как раньше. Он объяснил, что как-то раз забыл принять лекарство, на следующее утро почувствовал себя значительно лучше и, поскольку чувствовал себя хорошо, вообще перестал принимать таблетки. Я готова была рассердиться, но его искренняя убежденность в том, что он выздоровел, и неподдельная радость остановили меня. А вестей из Софии все не было.
— Удивляюсь, чего они медлят? — говорил Шахынов, возбужденно шагая по комнате. — Вопрос ведь не только в том, примут проект или нет. Это все потом — производство агрегата, освоение, обучение персонала. Если до пятницы будут молчать, в понедельник беру свой насосик и уезжаю в Софию. Прогуляюсь по морозцу, чтобы остыть. А, сказал «остыть» и вспомнил. Знаете, что я прочитал вчера в одном журнале? Если температура тела уменьшится на два градуса, человек сможет жить до ста пятидесяти лет, ибо тепло старит ткани! — Шахынов замахал руками и засмеялся. — Что это будет за жизнь! Представляете — сто пятьдесят лет в непрерывном ознобе!..
Я забрала оставшиеся таблетки мидокалма и попросила Шахынова обещать мне, что, пока он не получит вызов из Софии, никуда не поедет. Поколебавшись, он обещал, потом отвернулся к стене и грустно спросил, почему я связываю его таким обещанием, разве я не понимаю, что для него неизвестность гораздо более мучительна, чем поездка в Софию. И если я действительно желаю ему добра…
— Я хочу, чтобы вы поправились, — прервала я его. — Я хочу, чтобы вы действительно хорошо себя чувствовали, когда вам придется ехать в Софию.
— Я и сейчас чувствую себя хорошо, — возразил он, — Даже в молодости так хорошо себя не чувствовал. Но я, конечно, не поеду, раз вы не разрешаете.
После тепла его комнаты меня охватил холод темной лестницы — промозглый, застоявшийся тут с самого начала зимы. Я уже помнила, на какой площадке цветут олеандровые рощи, и старательно их обходила.
Шляпница открыла мне наконец свой секрет. Сначала я даже не поняла, что ее на это толкнуло. Она рассказывала мне долго, подробно: брала книги в библиотеке на другом конце города, якобы для внука — потому что ей стыдно сказать, что берет детские сказки для себя. А в районную библиотеку ходить боялась — ведь там знают, что она одинока и никакого внука у нее нет. И вот сейчас, в снег, ей трудно ездить на автобусе в такую даль — может, я согласилась бы как-нибудь сменить ей книги…
— Тогда, даже если закроют вашу службу, мы будем видеться, — добавила старушка. — Чтобы хоть кто-нибудь приходил ко мне иногда…
Она замолчала, опустив голову. Чтобы кто-нибудь приходил — это было единственное ее желание, и она бесхитростно оплачивала его своей тайной.
Марко Паскалева в палате не было. На его постели лежал теперь другой человек. Ошеломленная, я стояла на пороге с тремя гвоздиками в руках. Смерть всегда внезапна, и мы никогда не бываем полностью подготовлены к ней. Тот дурак с соседней кровати снова встретил меня какой-то нелепой шуткой, но, сообразив, что перебарщивает, моментально посерьезнел и сказал, что адвокат жив. Дежурная сестра оказалась моей знакомой. Вечерний обход уже закончился, и у нее было время, чтобы подробно рассказать мне, что случилось.
Тридцать первого главврач разрешил посещение больных, сняв карантин, объявленный из-за гриппа, только в детское отделение не пускали. После долгого перерыва народ так и хлынул в больничные коридоры и палаты, только к Паскалеву никто не пришел. Он лежал, повернувшись к стене, и делал вид, что спит. Посетители уже расходились, когда какой-то мужчина влетел в коридор, он был без пальто — видно, приехал на машине.
— С первого взгляда я поняла, что это сын Паскалева! — гордясь своей наблюдательностью, возбужденно проговорила моя знакомая. — Так похожи, так похожи!
Она прямо так и назвала его: «товарищ Паскалев». Он, естественно, удивился, потом спросил, где можно найти заведующего отделением, и побежал. Вскоре заведующий вызвал ее и попросил принести одежду старика, потому что его выписывают. Когда она принесла одежду, сын Паскалева вошел в палату и приблизился к отцу. Адвокат на секунду открыл глаза и снова притворился спящим. Его окликали, трясли за плечо, но он не шевелился. Тогда сын нагнулся и зашептал ему что-то на ухо. К сожалению, она не слышала, что он ему говорил, но заметила, как из зажмуренного глаза по лицу Паскалева покатилась слезинка. Протекла вот тут — она показала на свою щеку — и упала на воротник пижамы. Сын переодел Паскалева, как маленького ребенка, и повел. Она пошла проводить их вниз. У подъезда действительно стояла машина — пловдивское такси.
— Но как похожи! Только один старый, другой — молодой, а так и разницы никакой нет.
— Едва ли, — тихо проговорила я, но она меня не слышала.
Я оставила ей три гвоздики и попрощалась.
Учительница выставила открытки за стеклом буфета: две очень красочные и две поскромнее, попроще.
— Когда-то я получала много открыток, — грустно улыбнулась она, заметив мой взгляд. — По двадцать — тридцать к каждому Новому году. На последнем уроке немецкого ученики всегда записывали мой адрес. Потом некоторые, наверное, его теряли, а может, случайно выбрасывали вместе с тетрадками. Ничего странного… Меня удивляет другое: из каждого выпуска первыми переставали писать отличники, те, которые уезжали учиться в Софию. Замолкали и другие, конечно, но много позднее, и их молчание так меня не обижало. Иногда я думаю… — Она спрятала руки под платок, зябко поежилась. — Я думаю, что учитель до тех пор не узнает своих учеников, пока не состарится и пока не придет время ждать от них новогодних открыток… Сейчас мне пишут только эти четверо: две девочки, вышедшие замуж в Пловдиве, и один мальчик, он сейчас работает техником на родомирском заводе, а четвертого я вообще не могу вспомнить… Может быть, сидел где-то на задней парте, далеко от меня, и я забыла его лицо. Он пишет мне уже пятнадцать лет, а может, больше, но ведь тогда я получала так много открыток и на его открытку не обращала внимания. Он ни разу не указал своего обратного адреса, иначе я бы ему ответила.
Она замолчала, и стало слышно, как в старой раме портрета скребется жук-древоточец.
— Не оставайтесь одна, — вдруг сказала учительница. — У вас еще есть время, не оставайтесь одна. Мне давно хотелось поговорить с вами об этом, и вот решилась. Я любила детей, и так, что иногда забывала, что они мне чужие. Болела с ними, волновалась перед выпускными экзаменами, очень переживала, если они не поступали… Наверное, и вы так же волнуетесь о своих больных. А здоровые обращаются к вам? На Новый год вы были одна, верно? Я очень поздно поняла это: чужим несчастьем ты еще можешь проникнуться, чтобы помочь человеку, но чужим счастьем — почти никогда. Профессия — это еще не все в человеческой жизни, поверьте мне. Если бы это было так — природа очень разумна, и в сутках было бы всего восемь часов, а не двадцать четыре… Не оставайтесь одна! — глядя мне прямо в глаза, снова повторила она.
Эти слова она, очевидно, приготовила для меня, когда, глядя в темноту долгими ночами, вспоминала свою собственную жизнь. Эти слова не могли меня обидеть или озлобить, как обижали язвительные советы моих ровесниц, медсестер из поликлиники.
Прежде чем уйти, я сказала ей, что, наверное, это мое последнее посещение и что в конце месяца нашу службу могут закрыть.
Я заходила к ней еще несколько раз. В последний вечер она попросила меня слепить маленькую снежную бабу и поставить ее снаружи на оконный карниз, чтобы она могла на нее смотреть.
Бывший кассир обзавелся собакой. Встретил он меня на пороге — раскрасневшийся, с засученными рукавами и в очках, поднятых на лоб, а рядом с ним сидел щенок, навострив уши, словно приготовившись к игре.
— Извините, что я не подаю вам руки, — старик показал мне засаленные пальцы. — Я как раз режу колбасу Персёнку.
Услыхав свое имя, щенок залаял и прижался к его йогам.
— Очень умный пес, — довольно проговорил, старик. — Сразу запомнил свою кличку. И ко мне привязался сразу.
Желто-черный щенок — конечно, непородистый — смотрел в лицо своему хозяину преданным взглядом.
— Он пришел сам, — продолжал рассказывать старик. — Рано утром в первый день нового года. Слышу, кто-то скребется под дверью. Я подумал, это колядовать пришли — маленькие попрошайки, не люблю я их и гоню. Потом слышу — снова кто-то скребется. Наконец я открыл и вижу — щенок! Сейчас он выкупанный, а тогда был весь в саже, а на лапах — ледышки. Еле отогрел его. Персёнк! — Щенок подпрыгнул и лизнул ему руку. — Запомнил свое место — как захочет спать, свернется в ящике и похрапывает себе. В еде не капризничает, но больше всего любит колбасу.
Я спросила, почему он назвал щенка Персёнком. Он снял очки, повздыхал и тихо сказал:
— Когда я учился на первом курсе, летом мы с однокурсницей ездили в Персёнк…
За десять дней старик заметно повеселел, ждал меня с нетерпением и уже с порога начинал рассказывать, чему научил своего щенка. Я сказала, что сегодня мое последнее посещение и что я пока не знаю, будет ли продолжать работу наша служба. Мне показалось, что он не обратил особого внимания на мое сообщение, он следил, чтобы щенок не приближался к электрическому обогревателю, и все время вскакивал, отгоняя его.
— Одного не пойму: кто мог выбросить на улицу такое существо? А если он сам убежал и хозяин придет его забирать, я не отдам! — сурово и решительно заявил старик. — Не отдам, даже если придется его выкупить.