Время собирать виноград — страница 87 из 116

Ей нравились киноэкспедиции, встречи с самыми разными людьми, раскованность, свойственная людям этой профессии, особые взаимоотношения, которых почти нигде, кроме кинематографа, не встретишь, почти полная свобода, которой она располагала. Теперь она уже сама выбирала себе мужчин, была независима, уверена в себе и ослепительно красива.


«Волга» промчалась мимо подсолнечного поля, мимо деревьев, за которыми трепетали лучи заходящего солнца, и затормозила. Милко вышел, захлопнул за собой дверцу, оглянулся по сторонам — Марии не видно, поляна пуста, лишь пылали на кустах ярко-красные ягоды шиповника, плотным ковром устлавшего скалы.

Неторопливо обогнув скалы, он спустился к самому берегу и увидел Марию. Волосы у нее были мокрые, загорелая обнаженная грудь как-то странно гармонировала с синими джинсами. Она увидела его и пошла навстречу, на ходу застегивая молнию. Походка у нее была мягкая, небрежная. Она улыбнулась и сказала:

— Жвачку хочешь?

Его одурманило благоухание ее тела, в голову ударил запах мяты, их губы встречались и расставались, потом запели в траве припозднившиеся кузнечики и вновь запылали ярко-красные ягоды шиповника.

На подсолнечное поле медленно опускались сумерки, солнце давно уже село, с реки потянуло прохладой. Голова Марии лежала на груди у Милко, они смотрели на темное небо, подсвеченное на западе светлой полосой.

— О чем задумался? — спросила она. — А, Фитипалди?

Милко, не отвечая, ласково погладил ее упругую грудь, подбородок, губы, задержал руку на ее волосах.

— Нравлюсь я тебе? — спросила она. — Я сегодня красивая? Скажи. Нравлюсь я тебе сегодня, сейчас?

Милко усмехнулся — она так каждый раз спрашивала.

— Ну говори же! — настаивала она.

— А ты как думаешь? — засмеялся Милко.

— Красивее, чем вчера? Ну скажи! Что за человек, молчит и молчит! Хоть единственный раз скажи.

А потом наступила ночь. Они лежали на траве, глядели в темное небо и разговаривали. О самом обыденном, о том, что случилось за день, об автогонках…


Ночь спустилась и на городок, на гостиницу, где сонно журчал водопроводный кран, на душную комнату второго этажа.

Елена встала, распахнула окно, но и снаружи была такая же духота, хотя ветерок доносил запахи протекавшей неподалеку реки. Над ночником устало кружили две бабочки, ударяясь крылышками о зеленую эмаль абажура.

Она вернулась, села на кровать и снова раскрыла учебник. Красные от недосыпания глаза вбирали буквы, но мозг их не воспринимал. Она отложила книгу. Трудно было заниматься, а дни, оставшиеся до сессии, уходили один за другим, ничего не оставляя в голове.

Ей всю жизнь было трудно.

В шесть лет, когда другие дети играют в «классики» или катаются в скверах на велосипеде, она таскала сумки с хлебом и постным маслом, выстаивала очереди за чечевицей. Худенькая, всегда улыбающаяся девочка сама ходила за покупками, вытряхивала половики и пекла на электроплитке во дворе стручковый перец. Сквозь прогнивший дощатый забор соседям было видно, как она подпирает рогатиной веревку с развешанным для просушки бельем, как дрожат от напряжения ее маленькие, разбухшие от воды и мыла руки. Переделав все домашние дела, Елена бежала на улицу, к сверстникам, и играла, пока не приходило время ужинать. Тогда она спешила домой, пекла перец, нарезала для салата лук, помидоры, доставала из шкафа бутылочку ракии. Ставила все это на стул возле кровати, разламывала хлеб, и они с матерью ужинали.

На родительские собрания в школу она ходила вместе с родителями своих одноклассников — послушать, что скажет о ней учительница. В первый раз учительница страшно удивилась.

— А где твоя мама? — спросила она.

— Она не может ходить, — сказала девочка. — Но вы не беспокойтесь, я ей все передам.

После собрания учительница пошла к ним домой — не могла поверить, что мать прикована к постели и все заботы лежат на плечах этой спокойной улыбчивой девочки. Потом она еще много раз наведывалась в маленький, укрывшийся за деревьями домик и каждый раз дивилась мужеству, с каким Елена выносит такую жизнь.

А Елена, вернувшись с родительского собрания, придвигала к кровати стул, приносила хлеб, яичницу и пересказывала матери, что там говорили. Потом она расписывалась за мать в школьном дневнике, укладывала ранец на следующий день и ложилась спать на широкую кровать с железными спинками. Луна, пробившись сквозь листья виноградных лоз, светила в комнату, а девочка лежала с открытыми глазами, мечтала и лотом незаметно забывалась сном.

Одноклассникам она запомнилась тем, что однажды спустилась по водосточной трубе с пятого этажа, потому что никто не верил, что она это может сделать; и еще тем, что умела за себя постоять. Кто бы ни был обидчик, она бешено набрасывалась на него, царапала, молотила кулаками, пока хватало сил или пока ее не оттаскивали.

Вся школа следила за ее схваткой с директором на празднике славянской письменности, когда он нервно сновал вдоль шеренги школьников и ни с того ни с сего принялся распекать Елену. Он привык к тому, что ученики выслушивают его нотации, потупив голову, и поэтому оцепенел от неожиданности, когда Елена накинулась на него и замолотила своими маленькими кулачками. От растерянности он под дружный хохот ребят обратился в бегство.

На всякий случай выяснив, кто ее родители, он снизил Елене отметку за поведение на три балла. А на следующий день все столпились перед учительской, где на доске для объявлений красовался вывешенный Еленой дневник. В дневнике под записью директора о том, что он снижает Елене Павловой оценку за поведение на три балла, стояла другая запись:

«Повысить Елене Павловой оценку за поведение на четыре балла. Директору школы отметку за поведение снизить на два балла. Елена Павлова».

Ее хотели было исключить из школы без права поступления в любую другую школу Болгарии, но вмешались родители других учеников и классная руководительница, так что до исключения дело не дошло.

Однако вскоре она ушла сама — пенсии, которую по болезни получала мать, стало не хватать на жизнь, и после седьмого класса Елена устроилась на завод, где до болезни работала мать. На заводе девочку приняли как родную. Она стала работать на кране, который проплывал под самой крышей, подавая детали к работавшим внизу станкам.

Однажды в столовой парень по имени Милко сказал ей, что когда она летает вверху, освещенная снопами света, которые падают сквозь стеклянную крышу, то похожа на ангела.

— Ты что — того? — Она чуть не поперхнулась от смеха.

Но на другой день он принес икону. Что-то схожее и впрямь было. Встречались они около двух лет, потом поженились.

У Милко жизнь тоже была трудная. Он хотел всюду обязательно быть первым и верховодить так, как верховодил раньше в мальчишеских играх. С трудом сносил любое указание или возражение — мгновенно вспыхивал или пускал в ход кулаки. Он был гордый, не такой, как все, вот почему Елена поверила в него и полюбила. Она любила его молчаливо, сдержанно, но сильно, он так до конца и не понял, как сильно она его любит, да она ни разу и не обмолвилась об этом, она вообще никогда не говорила о таких вещах. Лишь изредка Милко догадывался, какое это большое, глубокое чувство, и тогда несколько дней ходил задумчивый и притихший.

Когда они поженились и зажили втроем в маленьком глинобитном домишке, Елене пришлось разрываться между мужем и матерью. Она чувствовала себя виноватой перед обоими — за то, что так любит их, за то, что делит свое время надвое, ей хотелось все свое время целиком, без остатка отдавать каждому из них. Эта вина мучила ее, червем точила изнутри, и хоть она понимала, что это глупо, но продолжала метаться от одного к Другому с постоянным чувством вины в душе. Потом Милко ушел в армию, она тяжело переживала разлуку, работала на заводе, хлопотала по хозяйству, училась в вечернем техникуме, а по ночам вслушивалась в себя — под сердцем шевелился теплый комочек…

К тому времени, когда Милко вернулся, матери на свете уже не было, Елена похудела еще больше, а ребенок, которого они ждали, не родился, что-то с ним произошло. Милко снова поступил на завод, но стал какой-то чужой, с ним творилось неладное — все твердил, что поедет в Коми, бросит завод.

А потом — эта история с чертежницей…

Елена не сказала ему ни слова, лишь долго стояла в засыпанном листьями дворике, уставившись на стертые полозья своих детских санок, много лет назад закинутых на крышу сарая.

Она стояла во дворе, среди облетевших деревьев, и что-то сгорало в ней, с мукой отрывалось от нее и уносилось прочь, она пыталась это удержать и не могла. Не было уже мамы, не было и ребенка, которого она так ждала, ей не за что было ухватиться. Все рушилось, она тщетно искала хоть какую-нибудь опору.

Человек ведь живет и ради чего-то такого, что словами не выразишь, но оно есть, оно у тебя в сердце и объединяет тебя с остальным миром, делает тебя человеком, придает смысл твоему существованию.

Человек верит в других людей, потому что нельзя жить без доверия, без надежды. Милко сокрушил это инстинктивное чувство, разбил вдребезги, неожиданно, внезапно, и оставил ее нагой, беззащитной, лишенной опоры. Она вдруг поняла, что осталась совсем одна. Одна-одинешенька на белом свете, в этом дворике, засыпанном осенней листвой, среди виноградных лоз и гниющей айвы; одна со своими детскими санками, много лет назад закинутыми на крышу сарая.

А когда Милко уволился с завода и пошел в таксисты, ей стало ясно, что с прежней жизнью покончено. Спокойствие ушло, растаяло где-то там, где исчезла нескончаемая вереница дней, где осталась тихо лежащая на кровати мать, где остался Милко, который залез на крышу, чтобы сменить позеленевшую черепицу, и она сама, любующаяся на своего Милко.

Он носился по городу днем и ночью, неуловимый, деятельный, домой возвращался поздно, когда она уже спала, устав от работы и занятий — она теперь училась заочно на машиностроительном, — а в пять утра уходил, исчезал в дебрях огромного города.