Время собирать виноград — страница 9 из 116

— Почему бы тебе не жениться, Савичка? Найди себе какую-нибудь скромную и разумную девицу, чтобы слушалась тебя и уважала…

— Э, прошло мое времечко, — ощущая какую-то неловкость, шутил Савичка, — мне сейчас жениться, как старому коню дрожжи… или вожжи… Никогда не мог запомнить, что кому нужно…

— А ты что, так всю жизнь и будешь «болеть»? — с горячностью продолжал отец, будто речь шла о чем-то, что его кровно интересовало. — И тебе не надоело?

— Я не виноват в этом, господин управляющий, — съеживался Савичка. — Она, болезнь-то, приходит, меня не спрашивает…

Не раз они говорили об этом, и отец знал все подробности «болезни» Савички, как, впрочем, знал их и кое-кто в городе. Болезнь одолевала Савичку раз в год, иногда два раза, а то и пропускала по году. Маленький человечек тут же брал отпуск — отец никогда не чинил ему препятствий, — подавался в город, снимал номер в гостинице и запирался в нем. Через некоторое время у него появлялась (неизвестно кем предупрежденная) Гуна — дама в возрасте, самая известная «красотка» из местного борделя. Целую неделю Савичка лежал на гостиничной кровати и глядел в потолок, а Гуна хозяйничала — стирала ему, гладила, готовила.

— Он меня и пальцем не тронул, — призналась она однажды своей товарке, и непонятно было, то ли она гордится этим, то ли обижается: карьера ее уже кончалась, на ней обучались солдаты и мальчишки, и лучшее, что ей осталось от прошлого, были медвежьи, пахнущие вином и чесноком объятия богатого цыгана Делишоолу, питавшего неистребимую слабость к ее пышным стареющим формам, которые он имел обыкновение облеплять столевовыми банкнотами. Неделя, проведенная с Савичкой, освежала ее, вносила в ее жизнь успокаивающую паузу, наполненную человеческими заботами, и она была готова не брать с Савички денег — не столько по соображениям сентиментальным, сколько потому, что привыкла получать за определенные услуги, — но он всегда платил сполна.

Следующие две недели Савичка лежал взаперти в гостиничном номере, почти ничего не ел, ни с кем не разговаривал, глядел в потолок и размышлял. Потом он вставал, будто со смертного одра, и с глазами новорожденного бродил несколько дней по городу: на базаре он ходил меж рядами, завязывал разговоры с крестьянами, и те подробно рассказывали ему, как сажали, как поливали, окучивали и собирали свой урожай, потом он оказывался в магазинах, где хозяева с некоторым неудовольствием, но все же отчитывались перед ним о ходе торговли, на улицах он расспрашивал случайных прохожих о домах, стоящих по обе стороны, об их владельцах и их жизни, часами сиживал в маленьких ресторанчиках и корчмах с разными компаниями — но не пил. Точно в тот день, когда кончался его отпуск, он появлялся в питомнике, и, как будто ничего не произошло, все шло по-старому.

Отец знал об этом, но не мог понять, что на самом деле происходит с Савичкой, и хотя он, как и все, тоже называл это «болезнью», но его не оставляла мысль, что за этим кроется что-то другое. Особенно его волновали две Савичкины недели, проводимые в гостиничном одиночестве, — может быть, они напоминали отцу о его собственных бдениях в комнатке на чердаке.

— И о чем же ты думаешь в это время, Савичка? — откровенно расспрашивал его отец. — О своих родных, о нас или о чем другом?

— Обо всем, — наконец набирался храбрости Савичка. — Нет ничего маловажного на этом свете…

— Ну, и к какому выводу ты пришел?

— Долго рассказывать, господин управляющий, в два слова не уложишься… Пока мы живы, надо тянуть лямку, верно вы сказали. Но как ее тянуть?

— Как наши отцы, как наши деды, прадеды. — Отец спешил вогнать хаос в привычные формы.

— А может, и они этого не знали, тогда как? А может, и они плутали впотьмах?

Отцу не по вкусу были отвлеченные темы, и он отшучивался. Они поднимались с камня и снова ныряли в пекло, инстинктивно чувствуя, что эти молчаливые прогулки куда больше сближают их, чем слова. Пройдя сквозь строй насмешливых приветствий работников, они расставались, отец снова скрывался в кабинете, а Савичка повисал где-то в листве, как смешной и печальный мираж…


Спасаясь от иронического, хотя и благосклонного отношения к нему подчиненных, отец стал взыскательным и строгим, что ни в коей мере не было ему свойственно, и все выискивал недочеты, а работники с готовностью устраняли их, потому что были увлечены какой-то игрой с ним и еще потому, что привыкли подчиняться ему не только как управляющему, но и как человеку, заслужившему их доброжелательное отношение и даже понимание. Иначе вряд ли он мог бы заставить их — а они вряд ли согласились — вырыть за садом окоп длиной в тридцать метров, шириной в два и глубиной в полтора метра, там мы должны были прятаться при воздушном нападении. Это была совершенно бессмысленная работа, не входившая в их обязанности, выполненная не по чьему-то приказу или распоряжению, а только потому, что это пришло в голову отцу; окоп был вырыт за один день, без энтузиазма, но и без отлынивания, умело и споро — что далось многолетним опытом, — под соленые шутки и смех, в которых нет-нет да и прорывалось скрытое недовольство.

И все-таки работники отомстили за напрасный свой труд, отомстили беззлобно, как им подсказало их примитивное чувство юмора, так что, в общем-то, было неясно, кто же в накладе — сами они или отец, — но они явно получили удовольствие, потому что их интересовал не конечный результат, а шутка, и именно это доставляло им истинное наслаждение. Только мы собрались лечь спать, как раздался стук в дверь, и Мичка ввела в прихожую Нейко, помогавшего рыжему Кольо чистить и купать коней. Он явно торопился одеться — воротник его рубашки завернулся, не все пуговицы брюк были застегнуты, даже фуражка, которую он носил постоянно, сбилась набок. Он испуганно размахивал руками и что-то бормотал — мы едва смогли разобрать, что над питомником летят самолеты. Прежде чем мама успела схватить его за руку и прикрикнуть на него, Нейко загрохотал вверх по лестнице, распахнул дверь отцовского кабинета и, уже войдя в роль, заорал что было мочи:

— Господин управляющий! Господин управляющий!!! Са-са-са…

Невозможно описать, с какой лихорадочной быстротой мы одевались, бежали из комнат, на ходу прощаясь с привычной обстановкой, и наконец прыгали в непроглядную тьму окопа. Обстановка требовала хладнокровия и организаторского таланта, и отец, разумеется, был уверен, что обладает ими — направо и налево он отдавал совершенно бессмысленные и абсолютно невыполнимые приказы: «Откройте все окна, чтобы стекла не вылетели от детонации!», «Выведите животных и привяжите их подальше от построек!», «Ложитесь в окоп лицом к небу с закрытыми глазами!»…

Все население питомника собралось в окопе, и тихие разговоры, теплое дыхание соседей, чувство общности словно бы рассеяли непроглядную черноту — ночь оказалась тихой и звездной, пахло ромашкой, гречихой и свежевыкопанной землей, вокруг пронзительно трещали цикады, а когда они на минуту замолкали, слышно было, как ветер шуршит в листве старой груши — летняя ночь не желала считаться с человеческими выдумками и кротко, но категорично, на свой лад, отвергала всякие опасности, тревоги, волнения.

Отца окружили самые заядлые шутники.

— Ну вот, вдруг слышу я жужжание, — рассказывает один из них. — Поднимаю глаза и вижу…

— Огни у него были желтые и вроде как бы мигали, — прерывает другой.

— Там было два или даже три самолета, — вмешивается третий.

— И все они вроде как бы кружили над нашим питомником, — заканчивает четвертый.

Мы подолгу всматривались в каждую звезду, и в какой-то момент начинало казаться, что она движется, потом слышалось тихое жужжание, будто комар пищит, женщины от страха повизгивали, а мужчины, сами же придумавшие эту «шутку», оглядывались, зараженные общим испугом. Отец плюхался на дно окопа, прижав к себе меня и маму — он надеялся прикрыть нас своим телом; некоторые — кто из страха, а кто из желания слиться с остальными, стать незаметными и неуязвимыми — следовали примеру отца, а тех смельчаков, кто упрямо продолжал стоять на ногах, плачущие женщины с увещеваниями тянули вниз. Летняя ночь вынуждена была отступить — в окопе запахло порохом.

Так мы пролежали почти до рассвета. Уставшие заснули, бодрствующие — те, кто не мог расслабиться, — с тем большей завистью обсуждали храп спящих. Хуже всех было курильщикам — кстати сказать, почти все «шутники» курили. С одобрения женщин отец запретил им зажигать сигареты, но, несмотря на запрет, двое-трое попытались курить в ладони — и получили такую взбучку от всех, что машинист Данчо полушутя-полусерьезно простонал:

— Даже на фронте позволяют курить, господин управляющий, а здесь-то тем более…

В общем, из-за этой нелепой шутки окоп занял в нашей жизни положенное ему место, и, хотя никогда никаких самолетов над питомником не было, опасность их появления казалась реальной при воспоминании об этой ночи, проведенной на открытом воздухе, к тому же газеты то и дело сообщали о бомбардировке Софии. Пока эти сообщения доходили до нас, они обрастали огромным количеством слухов, в верности которых почему-то никто не сомневался, и что уж совсем странно — самым ревностным распространителем их была горничная Мичка.


Сказать, что она обладала умением что-либо выдумать, было бы неточным — наоборот, у нее напрочь отсутствовала фантазия, что позже сыграло роковую роль; ее истории были так плохо скроены, что сейчас я просто удивляюсь, как это мы могли в них верить, да и быстрота, с которой она их распространяла, должна была бы вызвать естественный вопрос — откуда и где она их брала, при том что почти нигде не бывала и ни с кем не встречалась. Но в смутные времена слухи удовлетворяют воспаленное любопытство людей, далеких от событий, и заставляют в полной мере оценить покой, который окружает их. Благодаря природной хитрости Мича очень быстро нащупала слабости домашних и решила их использовать, соединяя личную выгоду и чьи-то внушения. Сначала она пыталась пугать нас духами и упырями, вытаращив глаза, шепотом рассказывала о них жуткие истории, но скоро бросила все это, увидев бесполезность своих усилий. Каким же благодатным и бездонным источником россказней оказалась для нее война! Какое вдохновение охватывало ее, когда она окуналась в свои небылицы и с кротким безрассудством вела их к самому ужасному концу! У Мички было весьма смутное представление о мире за пределами ее села, поэтому она не заботилась даже о мнимом правдоподобии своих историй, а именно это покоряло слушателей — они подчинялись чувствам, не подвластным логике и обстоятельствам, самой сущности свободы чувств, дремлющей в душе каждого, задавленной сложными жизненными связями, но незаметно оживающей в снах и легендах.