— У меня трое детей, — сказал режиссер. — И я никогда не остаюсь наедине с самим собой.
— У всех у нас дети. Ты сюда детей не приплетай. Я о другом спрашиваю. И ты прекрасно знаешь, о чем…
— Почему ж ты про все это забыл, когда садился писать? — вдруг сорвался режиссер. — Где была твоя голова? Совесть? Почему только теперь спохватился? Из-за этой женщины? А если б она не утонула?.. Мы чуть не полкартины накрутили… Зачем вы все это пишете? Зачем сочиняете? Врете… Ну отвечай! Зачем?..
Было три часа ночи, когда они отправились на вокзал. Прихватили с собой несколько керосиновых ламп и нетвердым шагом двинулись по коридорам гостиницы.
— Спят, — сказал сценарист. — Они спокойны! Спят и видят сны.
— Да ведь ночь на дворе, — отозвался режиссер.
— Они и днем спят. Совесть у них спит, будто вокруг ничего не происходит. Выпить бы только пивка, поглядеть телевизор и на боковую.
— Вста-а-а-ать! — гаркнул внезапно режиссер. — Хватит дрыхнуть!
Голос его прокатился по пустым коридорам и заглох в красных ковровых дорожках. Сценарист взял его за рукав.
— Пускай! Пускай дрыхнут на мягких подушках. Интересно, что им снится?
— Что снится? Всякая ерунда. Что может человеку присниться? Как он бежит сломя голову, чей-то огромный сапог гонится за ним, настигает, нависает, и сапог этот больше его самого, уж о ноге и не говорю, а он, взмокший, обезумевший, застыл на месте, и нет сил сдвинуться ни на сантиметр.
— Я тоже часто бегу во сне, — сказал сценарист. — Бегу, кажется, лопну от бега, а не двигаюсь с места, ноги точно свинцом налиты, а потом вдруг вижу — рядом валяются отрезанные головы… И просыпаюсь. А иногда — темный парк, молодая женщина…
Миновав дремлющую администраторшу, они вышли на площадь перед гостиницей — здание было темное, примолкшее. Немного постояли возле него и нырнули в уличную тьму.
Они шагали по безлюдным улочкам, прижимая к себе керосиновые лампы, разливавшие вокруг желтоватый свет, прислонялись для передышки к оградам и снова продолжали путь — на вокзал.
Городок еще спал, звук шагов гулко отскакивал от булыжной мостовой, проникал за железные ограды двориков с ухоженным вьющимся виноградом и кустами подрезанных роз, бился о плотные шторы на окнах, об укрепленные металлическими решетками толстые стекла дверей, о запертые на висячие замки крепкие ворота гаражей.
— Спят! — возмущался сценарист. — Спят в своих кроватках. У каждого — свои мелкие мыслишки, расчеты, соображеньица…
— Разбудим? — предложил режиссер.
Он подбежал к ближайшему дому и принялся нажимать на звонок; потом бросился к другому. Но дома, украшенные табличками «Образцовый дом», продолжали спать, никто на звонки не отозвался.
— Спят образцовые граждане, — торжественно изрек сценарист, — подле своих образцовых гражданок. Спят непробудным сном.
— Тот, кто спит, не может быть образцовым. — Режиссер сорвал с дома табличку. — Нечего зря выставляться.
Они шли по улице, срывая таблички со стен и оград.
— Такая прорва образцовых домов! — Сценарист даже запыхался. — Уму непостижимо, весь город просто просится в кинохронику…
— Ты мне про кино ни слова. Мы же решили, больше мы кино не снимаем…
— Снимаем только настоящее, — поправил сценарист. — Мы решили так.
— Т-точно. Только настоящее…
Из темноты показались зажженные автомобильные фары, медленно выплыл силуэт машины.
— Милиция! — заволновался режиссер. — Что будем делать с табличками?
Машина медленно приближалась, вращающийся синий фонарь на крыше разбрызгивал вокруг свет.
— Давай мне свои, — сказал сценарист. — И иди спокойно, не оборачивайся… Подумаешь, делов!
Машина медленно проехала мимо и свернула за угол.
Небольшой вокзальчик тонул во тьме, почти скрытый нависшими над ним кронами вековых деревьев. Где-то монотонно журчал незакрытый кран, на перроне не было ни души, какая-то белесая собака, прихрамывая и постанывая, протрусила по путям и исчезла в темноте.
Постояв немного на перроне, они заглянули в зал ожидания, но и там было пусто, и они принялись стучаться в билетную кассу.
— Нам билеты! — кричал режиссер. — Два до Софии!..
— Спят, видно.
— На что это похоже! — возмутился режиссер. — Весь город спит! Гостиница спит, жители спят, вокзал — и тот спит. Куда это годится?
— Спящее царство. Спят придворные, спят собаки, даже мухи спят. На лету.
— Одна собака тут недавно прошла. — Режиссер оглянулся по сторонам. — Шла и вздыхала…
Сценарист постучал в окошко кассы еще несколько раз и безнадежно махнул рукой.
— Поедем так. Неужели же оставаться из-за каких-то несчастных билетов?
— К поезду! — воззвал режиссер.
На одном из путей они увидели какие-то вагоны и пошли. Режиссер поскользнулся на рельсе, упал, и лампа, которую он держал в руке, разлетелась вдребезги. Его обожгло горячим керосином, он затряс рукой, выругался. Сценарист помог ему встать, отряхнул от пыли, и они зашагали дальше. Подойдя к вагонам, обошли их кругом, оглядели.
— Похоже, товарные, — заключил режиссер. — В этом городишке даже нормальных вагонов нету. Одни теплушки!.. А что это у меня с руки капает?
Это была кровь. Сценарист вынул носовой платок, перевязал ему ранку, но тут же развязал снова:
— Нет, сперва надо продезинфицировать, чтоб не воспалилось.
— Дежурный аптеки поблизости не видно. Да и вообще сомневаюсь, есть ли в этом городе аптека.
— А ты помочись на порезанное место, — посоветовал сценарист. — Пока будем искать аптеку, поезд уйдет.
— Как это уйдет? Я отсюда ни шагу, до последней капли крови.
— Да ни к чему это, ты просто помочись, тогда не воспалится.
— И то верно, — согласился режиссер.
Он отвернулся и стал дезинфицировать рану. Потом сценарист перевязал ее носовым платком и похлопал режиссера по плечу.
Они сели на рельсы, поставили лампы на землю, таблички положили рядом и стали ждать поезда. Было темно, пахло железом и гарью, где-то за железнодорожным полотном, перебивая друг друга, квакали лягушки. Оба молча вслушивались в звуки ночи.
— Сидим на рельсах, как Анна Каренина, — нарушил вдруг молчание сценарист. — И дожидаемся поезда.
— Что ты хочешь этим сказать?
— Что слышишь. Сидим, как Анна Каренина.
— Я думал, это намек…
— При чем тут намек? — не понял сценарист.
— Как бы то ни было, будем сидеть… Уже и кровь пролита, назад пути нет.
— Никаких «назад», — поддержал сценарист. — Знал бы ты, сколько раз меня так и подмывало взять шапку в охапку и… Но не брал. А вот сейчас — все, конец!
Так они беседовали, сидя рядышком на рельсах, а ночь, душная ночь между тем уплывала — мимо них, мимо вокзала, — и ее сменяло утро.
И вот рельсы дрогнули, свистнул далекий гудок. Приближался поезд.
Они сели в последний вагон, с трудом закрыли за собой дверь. В предрассветной мгле остались забытые керосиновые лампы. Их мерцающие огоньки отдалялись, помаргивая, а потом растаяли в темноте.
В пустых купе катались по полу бутылки из-под лимонада, кое-где дремал одинокий пассажир, с головой укрывшись пиджаком, по бокам открытых окон бились занавески.
Они вошли в купе, сценарист швырнул на диван таблички с надписью «Образцовый дом»; открыли окно, в лицо ударил свежий воздух. Поезд летел, ветер бил прямо в лоб, взъерошивал волосы, заставлял жмуриться.
За окном светлело, перед глазами замелькали желтые пятна неубранной кукурузы, перемежавшейся черными полосами вспаханной земли. Купе постепенно наполнилось осенним светом.
Разговор не клеился, и оба вскоре примолкли; каждый сидел, занятый своими мыслями, уставившись перед собой неподвижным взглядом.
От прохладного воздуха прояснилось в голове, под ложечкой засосало от голода. Но вагона-ресторана в таких поездах не полагается, да и час был ранний, приходилось терпеть до какой-нибудь большой станции.
Колеса звонко пели свою песню, поезд проезжал небольшие речки, рощицы акаций, мимо окон мчались телеграфные столбы…
Осталась позади широкая река с разбросанными по ней осенними островками, баржами и рыбачьими лодками. Остался далеко позади сонный городок, сейчас он, должно быть, уже просыпается — потихоньку, помаленьку, спокойненько. Стройные ряды бетонных подпорок для виноградных лоз расчертили равнину вдоль и поперек, и она казалась опутанной сетями…
Голод донимал их все сильнее, хотелось пить, но поезд летел вперед, в купе, кроме них, никого не было, оставалось только терпеть. Давно уже не испытывали они чувства голода, лет тридцать, наверное.
Сжав зубы, оба молчали и думали.
Режиссеру вспомнилось голодное детство, продуктовые карточки и башмаки на деревянной подошве, в которых он бегал в школу. Затем мысль перескочила на те годы, когда он работал в кинохронике, тщетно пытаясь перейти в игровое кино, потом вспомнилась более ранняя пора, когда он организовывал театр в городе-новостройке, где все было новым — театр, город, жители. Он вынужден был уйти из этого театра. Он его создал, а вынужден был уйти — другие люди, более цепкие, возглавили театр…
Он увидел робкие глаза жены, в них были упрек и чувство вины, и это размягчало его, обессиливало, к горлу подступали слезы… Глубоко затаившаяся, незаметная для других тень страха в глазах жены, вечная ее готовность взять вину на себя, принести себя в жертву сопровождала его и сейчас, здесь, и все стояла перед глазами.
Он представил себе горькие складки в уголках ее рта, и покорную улыбку, дрожавшую у нее на губах всякий раз, как он сообщал ей дурную весть, и глаза провинившейся собаки, готовой понести наказание…
Режиссер сошел на первой же остановке.
— Я выхожу, — сказал он. — Возвращаюсь назад.
Сценарист не отозвался, он смотрел в окно.
Режиссер молча вышел из купе, соскочил на щебенку насыпи и, не оборачиваясь, медленно зашагал по шпалам. Кончики носового платка, которым была перевязана пораненная рука, торчали, как заячьи уши.