Поезд рванул с места. Уплыл назад полустанок и одинокая фигура режиссера, стоявшего на платформе в ожидании встречного поезда. Сначала медленно, потом все быстрее замелькали деревья, поля, переезды, запряженные осликами повозки и на них ребятишки, весело машущие вслед. Поезд летел по равнине сквозь осень, мягким светом заливавшую купе.
Когда-то, много лет назад, он тоже сидел в такой запряженной осликом повозке и широко открытыми глазами провожал мчащийся поезд.
Возможно, и тогда кто-то смотрел в окно вагона и на какой-то миг ухватил взглядом ослика, повозку и сидевшего в ней мальчишку.
Или же он загляделся на дальние холмы и думал о чем-то своем? А может, как раз в ту секунду он моргнул, веки на миг прикрыли глаза, всего лишь на миг, без этого ведь нельзя, а повозка уже осталась позади, растворилась во времени, так и не замеченная им, словно и не существовала вовсе. На миг закрыл глаза — и пропустил чью-то целую жизнь, прошел мимо, не разглядев, даже не заподозрив о ее существовании.
Разве не то же самое происходит со всеми нами, пассажирами в поезде жизни, разве не закрываем мы глаза на короткое, как нам кажется, мгновение — моргнем раз-другой, без этого ведь нельзя, — чтобы не увидеть чью-то боль или чье-то отчаяние, просто не заметить, будто их и нет вовсе. И пролетаем мимо с закрытыми глазами, а мальчишки остаются где-то там, далеко позади, в своей повозке среди осенних трав, и машут нам вслед рукой.
И сколько же длится этот миг? Как долго сидит человек, зажмурившись? Не всю ли жизнь иногда? И в какую минуту становится он зрячим слепцом?
…Поезда уносились вдаль, ослик сворачивал на заросшие травой проселки между виноградниками. Приезжали на свой участок, отец распрягал, надевал на спину выпачканный купоросом опрыскиватель, курил напоследок, пока не обжигало пожелтевшие от табака пальцы, и тогда он швырял окурок наземь и медленно шел вдоль рядов. Воробьи, облепившие голову пугала, сосредоточенно провожали его взглядом, стараясь ничего не упустить, а с другого конца виноградника тянуло дымом, вились голубоватые его кольца.
Отец постепенно исчезал за рядами лоз, а они с осликом принимались каждый за свои дела. Ослик задумчиво щипал траву на тропинке, время от времени останавливаясь и скептически покачивая головой — в точности как их деревенский фельдшер, раз в году проверявший санитарное состояние домов. Потом неохотно отрывался от травы и шел инспектировать виноградник.
Оставшись один, мальчик впрягал в тележку пару огнекрылых коней и мчался вслед поезду. Они мчались наперегонки до тех пор, пока поезд не просил пощады и с глубоким вздохом выпускал на остановке клубы черного дыма. А мальчик поворачивал огнекрылых коней назад, к маленькому винограднику со старой темной лозой, к отцу, который, мерно шагая, опрыскивал виноград, к ослику, валявшемуся в пыли под раскидистой кроной грецкого ореха.
В такой тележке прошло его детство, каждое лето она, поскрипывая, везла его по пыльным проселкам, между виноградниками и кукурузными полями, мимо склонившихся к нему головок подсолнухов и привозила в родной двор, спускавшийся прямо к Дунаю, где мать стирала на берегу — на летнем солнце мерно поблескивал валёк в ее руках.
С курами и гусями прошло его детство, с несколькими овечками, со старой собакой, у которой глаза были человечьи, с лютой стужей и завывающим ветром, с мамалыгой и горячим молоком по утрам, когда мать будила его, а за окном трещал и ломался лед на реке. С тремя книжками в ярких потрепанных обложках, в которых он без конца рассматривал картинки, со сказками, которые по вечерам рассказывала мать, с летней рыбалкой, когда он с другими мальчишками ловил рыбу между корнями прибрежных деревьев, с купаньем и ночными кострами под кроткое дыханье овец и звон кузнечиков…
Он догнал тот поезд, за которым гнался когда-то на паре огнекрылых коней, и сидит сейчас в этом поезде, а мимо пролетают кукурузные поля, оранжевые огоньки подсолнухов, скрипучие повозки, запряженные осликами, и смеющиеся ребятишки, которые машут руками вслед поезду.
Ему опять подумалось о том человеке, что когда-то сидел у окна в поезде, промчавшемся мимо их повозки.
Где он сейчас? Жив ли еще? Как сложилась его жизнь? Был ли он счастлив, завел ли детей? Любил ли жену? Страдал или жил беззаботно, вечным счастливчиком, у которого жизнь летит, как песня — легко, весело и незаметно?..
И еще кое о чем подумалось ему, пока он смотрел в окно на убегающие поля. Вспомнит ли о нем спустя годы тот мальчик, который только что махал ему рукой из своей повозки? Задумается ли над тем, как прошла его жизнь? Задаст ли себе те же вопросы? И захочет ли знать, как он жил, был ли он счастлив, страдал ли, любил ли свою жену, везло ли ему в жизни?
Поезд мчался вперед, в однообразном перестуке колес слышались те же вопросы. Был ли счастлив? Страдал ли? Во всем ли везло?
Он понял, что задает эти вопросы себе самому.
Был ли он счастлив, как прошла его жизнь?.. Чушь какая, не хватало еще самокопания, подведения итогов. Дикость!
Был ли он счастлив?
…Закончив сельскую школу, он поступил в гимназию в соседнем городке. Весной и осенью месил ногами грязь и палую листву, отмеривая семь километров до города, через лески и болота, вдоль большой реки, которая, разливаясь, подступала к самым полям, а вечером брел обратно. Зимой все сковывало морозом, выли метели, и по заледенелой реке черными точками мелькали голодные волки. Ежедневно проделывать такой долгий путь было немыслимо, и зимой он квартировал у дальней родни, переселившейся в город. За мешок муки ему уступали одну из двух крохотных комнатушек, которую он делил еще с одним гимназистом, чей отец тоже платил мукой и салом. Уже тогда привык он жить у чужих людей, затаив дыхание, проскальзывать мимо хозяйской двери, всегда ощущать себя без вины виноватым и улыбаться, когда от него этого ждут.
К тому времени, когда он перебрался в Софию и поступил в университет, он уже освоил искусство жить квартирантом, на чердаках и в жалких каморках, с соседями и без, стирать белье минимальным количеством мыла, вечерами мерзнуть под тощим одеялом и лебезить перед хозяевами. Он подчинился этой жизни, даже организм к ней приспособился — не больше чем раз в сутки выстаивал он очередь в уборную огромного студенческого чердака, где к тому же находился единственный на всех умывальник.
В Софии он начал жить двойной жизнью.
Одна половина его существа носила старый белый плащ, от стирки и утюга жесткий, будто накрахмаленный, питалась бобами, подрабатывала в столовке мытьем посуды, стирала рубахи в цинковом ведре и потом сушила на крыше, отгоняя голубей. Усталый, продрогший, он засыпал в теплой университетской библиотеке, но при этом спал так, что даже ближайший сосед не замечал — казалось, человек просто глубоко задумался.
Зимой ветхий белый плащ не спасал от холода. Сначала он надевал под него свитер, фуфайку, безрукавку — все, что было, но неудобство заключалось в том, что нигде уже нельзя было его снять. Могли подумать, что он ограбил какую-нибудь вязальщицу. А пять часов просидеть в натопленной аудитории запакованным, в плаще с поддетым под низ множеством одежек, было выше человеческих сил, так что он выдержал лишь несколько дней. Спасала библиотека, теплая, уютная, верная университетская библиотека — полчаса он мерз в своем белом плаще, пока добирался трамваем до университета, но затем погружался в океан тепла и уюта, читал, спал, мечтал…
Благодаря этому он экономил на топливе и на одежде и к тому же необыкновенно много читал. С той поры запах книг давал ему ощущение покоя и надежности, он всегда погружался в него с наслаждением. Книги на всю жизнь остались его друзьями — они защищали его от реальной действительности, он чувствовал себя среди них уверенным и равноправным.
В библиотеке была написана и первая его работа, которую он отнес в студенческую газету, и — к великому его изумлению — работу напечатали. С этого началось его хождение по редакциям, он все больше углублялся в дебри журналистики, осваивался в шумных комнатах с пишущими машинками на столах, в редакционных буфетах, где пахло кофе и кормили сосисками с горчицей, привыкал к трескотне телетайпов и сутолоке в коридорах, к приятному острому запаху типографской краски и шелесту свежей газеты, только что выползшей из машины, к сладостной дрожи при виде собственного имени, которое сколько ни читай, каждый раз все равно радует.
Он ходил по театрам, часами просиживал в кинозалах и, выпив с приятелями стаканчик вина в кафе возле Орлова моста, возвращался к себе в мансарду.
Там, в соседстве с голубями и верхушками тополей, с дождями, барабанившими в слуховое окно над самой головой, рождалась его вторая жизнь.
Скинув свой белый плащ, он становился знаменитым писателем, получал награды в Париже и Риме, кланялся публике на своих премьерах в Лондоне и Нью-Йорке.
Мало-помалу этот вымышленный мир расширялся, в нем находилось место и для других людей, предметов, событий, и все выглядело так достоверно, обрастало такими подробностями и взаимосвязями, такими жизненными перипетиями, что, расскажи он кому-нибудь о них, они легко бы сошли за реальность. Выдуманная его жизнь была, по сути, тоже реальностью, она тесно сплеталась с настоящей, в чем-то повторяла ее, но в истоках ее был вымысел, и этому вымыслу не было границ.
Так и жил он, посередке между реальной своей жизнью и выдуманной.
Приземлиться заставила его в конце университетского курса одна энергичная девица, оканчивавшая отделение французской филологии. Ухватила его, когда он парил где-то в облаках своего странного переплетающегося мира, и женила на себе.
Еще тогда, когда он встретился ей в готических коридорах старого крыла университета, она поняла, что этот симпатичный мускулистый парень, в сущности, беспомощен.
Как ребенок, потерявший мать, рассудила она. И, не теряя времени, спросила, нет ли у него случайно сигарет.
Сигареты случайно были, и он по привычке начал фантазировать, как дня через два пригласит ее в кино, потом на чашечку кофе, а недели через две, быть может…