Больше он ничего нафантазировать не успел, потому что девушка пристально посмотрела на него, взяла под руку и сказала:
— Пошли.
Она пришла с ним в его мансарду, и пока он растерянно думал, куда бы запихнуть сушившиеся на окне черные носки, разделась, легла в постель и стала с интересом наблюдать, как он мечется по комнате, красный, взволнованный, не зная, что делать и с чего начать — снять ботинки или расстегнуть рубаху. Или же выскочить за дверь.
Она засмеялась, поцеловала его, сама расстегнула на нем рубаху.
А потом жизнь покатилась по обычной колее — они поженились, и он медленно, но уверенно стал продвигаться вперед. Он был умен, настойчив, целеустремлен, неутомим и до жестокости требователен к себе.
Родственники жены были шокированы ее выбором. Они так и не смогли поверить, что он пришелся ей по сердцу, и были убеждены, что он тем или иным способом вынудил ее выйти замуж.
В доме с белыми тюлевыми занавесками, венскими стульями и кафельными печами, с пианино и фамильными портретами на стенах, с мягкими персидскими коврами и столовым серебром ему было душно. Он кожей ощущал неприязнь, угадывал ее в кривых усмешках бесчисленных тетушек и дядюшек, бабушек и дедушек, которые приходили поглядеть на него, как на диковинного зверя, пойманного где-то в джунглях. Он читал в их глазах насмешку и жалость к Марианне — так звали жену.
Скверно жилось ему в этой родовитой семье, не оставляло чувство вины, он казался себе преступником, забравшимся в дом к своей жертве, даже ночи не снимали напряжения.
Семья была уверена — союз этот долго не продержится, и делала все возможное, чтобы ускорить развязку.
Но Марианна не позволила вмешаться в ее жизнь, к ужасу всего семейства, покинула отчий дом, и они стали снимать жилье.
Жили трудно, много работали, плата за квартиру была безбожная, потом родился ребенок, приходилось со всем управляться самим. Но он был упорен и вынослив. Они выстояли, не вернулись в чужой для него дом, где ему так и не простили крестьянского происхождения, запряженной осликом повозки и всего того, что было им самим. От того дома остались в его жизни только воскресный пирог, два томительных часа среди тюлевых занавесок и серебряных приборов да фальшивая улыбка, сбегавшая с его лица, едва за ними захлопывалась дверь.
Одна осень сменяла другую, дни пролетали второпях, в суете, появилась на свет вторая дочка. Он писал злые, острые рассказцы, полные жизненных конфликтов, почерпнутых из собственной жизни, и был замечен. Одновременно он приобщился к кинематографу — его рассказы экранизировали, и это его увлекло, число фильмов постепенно увеличивалось, и кино стало его профессией…
Поезд замедлил ход, мимо окна замелькали товарные вагоны, проползли запыленные стены элеваторов, в спущенное окно ворвался пар маневровой кукушки, пыхтевшей на соседнем пути. Подъезжали к вокзалу.
Он еще острее почувствовал, что с вечера ничего не ел.
Купив бутерброд в целлофановом пакете, он надорвал обертку и стал торопливо жевать еще теплую вареную колбасу. Хлеб был черствый, наверняка позавчерашний, он давно заметил эту закономерность в вокзальных бутербродах: если колбаса свежая, то хлеб черствый, и наоборот — если хлеб свежий, колбаса наверняка с душком.
Поезд снова тронулся, колеса застучали по железному мосту через реку, внизу в тростниках человек в синих холщовых штанах и рубахе чистил лошадь, она нервно вздергивала голову, потом вырвалась и вошла в воду. Поезд ускорил ход, оставив позади лошадь и ее разъяренного хозяина, за окном снова потянулись черные борозды пашни, замелькали тронутые желтизной деревья и красные бочки из-под бензина, тут и там валявшиеся вдоль шоссе.
Осень на носу… А кажется, только вчера была пасха и нежная весенняя листва на деревьях… Что же это, жизнь пролетает, а я даже не успеваю оглянуться…
Промелькнувшая речка и желтеющие деревья вернули его на ту широкую реку, на катер, медленно продвигавшийся среди осеннего великолепия в поисках утонувшей женщины. Он увидел себя на крохотном подсолнечном поле, залитом трепещущим светом, увидел молодую женщину, с открытыми глазами лежавшую на земле, и диких пчел, яростно жужжавших над его головой.
Молодая женщина, которая не смогла смириться с ложью… не захотела… не согласилась… Он попытался вспомнить о ней побольше, вспомнить ее, когда она была еще жива, но кроме бледного лица с обжигающим взглядом черных глаз, которое показывалось в окне гостиницы каждый раз, когда они возвращались со съемки, и ссутулившейся, исчезающей во тьме фигурки, ничего вспомнить не мог.
Потом вспомнился режиссер, оставшийся на полустанке, — концы платка, которым была перевязана его рука, напоминали заячьи уши, потому что и сам режиссер был заяц — струсил, вернулся…
Сейчас сидит, наверное, в брезентовом кресле, на спинке которого большими буквами выведено «Режиссер», весь олицетворение этого понятия: строг, ироничен, взгляд с прищуром, артистам — отец родной, всей съемочной группе — заботливая мать…
Сценарист немного прикрыл окно — от режущей струи воздуха, врывавшегося в купе, стало холодновато. Он сел и вдруг ощутил легкое сожаление — быть может, не следовало так расставаться с режиссером, не столь уж он виноват: снимает то, что пишут другие…
Вслед за этой мыслью прокралась вторая, третья, и вместе с ними — тревога, пока еще смутная, но постепенно заполнявшая его без остатка.
Как он ни старался, но остановить поток этих мыслей не мог. Он размышлял о том, как прожил жизнь. И внезапно понял, что был не тем, кем сам себя считал. Какой-то беспощадный голос опрокидывал слабые преграды, которые пыталось воздвигнуть его самолюбие, разметал, отвергал расхожие доводы и оправдания. И становилось ясно, что в его жизни было очень много лжи, самообмана, зависти, было каждодневное отступление от простых вещей и обыкновенных людей, от своих корней. Сам себе в том не признаваясь, он прошел путь, который сделал его самодовольным одиночкой, признающим лишь свои собственные успехи, интересующимся лишь собственной жизнью и во имя этого идущим на компромиссы, на которые легко можно было и не идти…
Он вдруг почувствовал неприязнь к той женщине, что непрошенно ворвалась в его устроенную жизнь, разбила хрупкую призрачность вещей и заразила этим беспокойством. Он почти возненавидел эту женщину с ее безыскусной и страшной правдой, которая все вдруг поставила с головы на ноги. Все его доводы и логические построения лопались, точно мыльные пузыри, перед маленьким подсолнечным полем в трепещущем свете и молодой женщиной, лежащей с открытыми глазами на кромке прибрежной травы.
А все так было налажено, все так хорошо шло! У него квартира, дети учатся в языковой спецшколе, воскресные дни всей семьей они проводят за городом, в доме, который он купил в одном селе, пятьдесят километров от Софии; заказов много, его фильмы котируются, у него репутация порядочного человека, а самое главное, что и сам он считает себя таким и живет в ладу с собой и миром.
И вот оказывается, что он просто уютно устроился в этой жизни и не хочет, чтобы его волновали, бередили совесть, никакие перемены ему не нужны. Ему было бы удобно, чтобы жизнь других людей не вступала в конфликт с его собственной, чтобы его не трогали. Он и слышать больше не желал о чьем-то отчаянии, ему было хорошо, и теперь уже действовало на нервы, что где-то существуют нищета, страдания, творится что-то такое, что может потревожить его чувствительную душу. Поэтому он предпочитал не знать, закрывать на это глаза.
Хоть он и не вполне сознавал это, но самым большим его желанием было, чтобы жизнь оставалась такой, как она есть, неподвижной и неизменной, полной лишь добрых вестей, пчелой, у которой вынуто жало. И чтобы ничьи стоны не нарушали его покоя и благоденствия.
А именно так случилось сегодня, в этот осенний день, в этом мчащемся поезде. Перед ним валялись осколки его представлений о собственной персоне, и он был бессилен себе помочь.
За окном проплывали желтые кусты — осень в этом году пришла рано, поезд пролетал мимо деревушек, одиноких сторожек с заколоченными окнами, потом углубился в ущелье. Между склонами рассеченной надвое горы, слабо поблескивая, вилась речка, по висячим мостам сновали люди, уже наступил полдень.
Сценарист сидел у окна и думал.
Неожиданно взгляд его упал на таблички «Образцовый дом». Он встал, сгреб их в кучу и стал швырять в окно. Таблички падали в траву, на ветки ближних деревьев, на выгоревшие подсолнухи, на зеленоватые камни речки.
Ущелье кончилось, поезд помчался дальше по равнине, где дымили трубы стеклодувных заводов, где земля вокруг химических комбинатов резала глаз непривычным оранжевым цветом. Поезд летел, заглатывал километры, и полчаса спустя вдали показалась София.
На премьере картины все было очень торжественно.
Перед кинотеатром толпилось множество людей, подъезжали машины, валил снег. Толкотня царила и в зале, обитом красным бархатом, мест не хватало, все суетились. Сверкали ожерелья, волнами разносились запахи французских духов, скромно проходили кинозвезды, стараясь не выделяться в толпе.
После просмотра публика аплодировала стоя, на сцену вышли девушки в вечерних платьях, с обнаженными спинами, блестевшими в ярком свете люстр; девушки преподнесли корзины цветов и букеты, чмокнули каждого в щеку.
Сценарист, радостный и взволнованный, стоял рядом с режиссером и кланялся рукоплещущим зрителям.
На банкете настроение поднялось еще больше, произносились тосты за прекрасный фильм и дальнейшие успехи его создателей.
Были раки с лимоном, водка, анчоусы, маслины, салат с ветчиной, потом подали виноградную водку и сливовицу, пирог с мясом и маринованный чеснок, за этим последовала наисвежайшая форель из Тетевенских прудов. Вместе с форелью подали какой-то паштет с труднопроизносимым названием, но необыкновенно вкусный. В маленьких синих вазочках лежали икра и майонез.
Потом принесли фаршированную баранину и горячие пшеничные лепешки, фарш был из печени, почек и потрохов, приправленных мятой, петрушкой и черным перцем. На гарнир был рис — сваренный, а затем слегка поджаренный. Вино пили белое, «Карловский мискет» пятилетней выдержки, а кое-кто перешел на виски. Красное вино было марки «Мавруд». После баранины желающим подали филе, тонко струганное вяленое мясо и шницеля.