И третьим преимуществом Колева будет то, что он вызовет сочувствие у людей справедливых и честных, но сентиментальных. Сочувствовать ему будут если не всегда, то по крайней мере долго. Все скажут про себя: нехорошо поступает Матей, взлетел так высоко, а продолжает сводить счеты с Колевым, третировать беднягу, который всего лишь обыкновенный терапевт. Не какой-нибудь там начальник.
Ну и, наконец, в-четвертых… Нет-нет… я еще не совсем спятил. Может, у меня и есть свои странности и недостатки, но в данном случае я, ей-богу, прав. Итак, в-четвертых. Это сам Матей. В один прекрасный день, когда будет объявлен конкурс, очень важный конкурс, конечный результат которого в значительной степени будет зависеть от Матея. Раньше всех на него заявится Колев. Придет и сядет в первом ряду. Кроткий, прилизанный, готовый снести еще одну несправедливость. Пусть он, Матей, с высоты занимаемого им положения учинит расправу над подчиненными. Пусть проявит свою мелочность. Кротко, безропотно будет взирать на него Колев и ждать решения собственной судьбы. А она — целиком в руках Матея.
— Ну и… скажешь ты наконец что-нибудь? — вновь раздался в трубке голос Колева. В его голосе мне уже послышались победные нотки.
— Скажу, но не теперь! — И я сделал самое простое — нажал на рычаг. Спасся бегством.
Я вернулся к телевизору. Там гоняли мяч. А я видел Колева, который садится в первом ряду и ожидает результата конкурса. Он, преследуемый Колев. Умеющий быть преследуемым.
Матч, естественно, я проглядел. Я, конечно, все видел, но без эмоций; а ведь именно ради них и смотришь футбольный спектакль, не так ли?
Начиная с этого дня ход моих мыслей круто изменился. Дело в том, что порой я нарушал трудовую дисциплину. Поскольку на протяжении шестнадцати лет я делаю одно и то же, то время от времени, во время работы, думаю о чем-то своем. Все эти годы я заведую отоларингологическим кабинетом. Лечу я в основном несколько заболеваний и одним и тем же методом. Изо дня в день я подхожу к двери и говорю: «Следующий!» Жду, пока пациент входит. Жду, пока выходит. Некоторые в двух словах объясняют, что с ними, другие заводят длинный разговор. И всех я обязан выслушать. Я не имею права быть нетерпеливым. Потом опускаю на лоб светоскоп, обследую нос, горло, ушной канал и, когда дохожу до барабанной перепонки, становлюсь предельно внимательным — тонкая штука эта перепонка. Во всем остальном я полагаюсь на свои руки — они знают свое дело, а мой язык — тем более. Можно грелку. Можно и соллюкс. Совершенно верно, это электрическая лампочка, она продается во всех магазинах. Подходит ко всем патронам. Совершенно верно. Большая, как айва. Начинать прогревание с пяти минут. Правильно? Да, я киваю. Наконец больной умолкает и разглядывает рецепт. Не имеет значения, когда закапывать капли, до еды или после, ведь их закапывают в нос. Он еще не взялся за ручку двери. Проверяет, все ли запомнил, не упустил ли чего. Пациент прав. Но и я тоже прав. Что мне делать в эти предолгие минуты, ставшие такими бесконечными за мою шестнадцатилетнюю врачебную практику? Немудрено, что порой я погружаюсь в собственные мысли. Поэтому иногда кажусь слегка рассеянным, даже странноватым; задаю вопрос, который задавал две минуты назад; но, как правило, быстро нахожусь, отпускаю шутку, которая воспринимается не по существу, а из-за тона, каким она произнесена; пациент понимает, что я — человек добрый, что мы станем с ним приятелями, а если я и пропустил что-то из его монолога, естественно, с каждым может случиться. Но подобные промахи я допускаю не часто. Когда я думаю о каком-нибудь конкретном человеке, о Матее, то невольно приближаю его к себе, делаю своим сообщником; но, стоит войти начальству или взволнованному пациенту, Матей перестает занимать мое воображение, медленно, деликатно отступает, незаметно сливается со стеной и остается там, похожий на фотографию в рамке.
О новом назначении Матея я прочитал в воскресенье. Как известно, день этот вполне подходящий для важных новостей. До понедельника у нас достаточно времени, чтобы выспаться, поразмышлять; неожиданность постепенно становится обыденностью, рассудок берет верх, открывая простор для невозмутимости. В понедельник можно будет наблюдать, кто из моих сослуживцев какую маску на себя напялит, кто какую роль станет играть.
Мне стоило большого труда вопреки всему не прийти на полчаса раньше, чтобы не столкнуться, как бы случайно, со своими коллегами на лестничной площадке или где-нибудь в коридоре. Но в таком случае, сказал я самому себе, я в чем-то уподоблюсь Колеву, даже буду хуже, чем Колев, потому что он, этот тип, боролся и победил: Матей уволен, а следовательно, он имел полное право расхаживать по поликлинике, кричать «ура» и ликовать. Но ведь и я присутствовал на собрании, когда увольняли Матея. Я был там. Об этом не стоит забывать. Правда, слишком поспешно подсчитали, кто «за», кто «против» — вопрос был решен и уже не имело смысла докучать людям и задерживать их. Более того, начальник здравотдела, присутствовавший на нашем собрании, сказал, что «все встало на свои места».
У меня была возможность зайти в кабинет к кому-нибудь из коллег и издалека завести разговор о Матее. Но я не умею начинать издалека, а если и пытался, то делал это так неловко, что уж было бы лучше сразу в лоб. К тому же я вечно норовил предугадать ответ — как бы соревнуясь в лицемерии.
Поэтому в понедельник я, не колеблясь, уединился в своем кабинете. Он расположен на цокольном этаже нашей поликлиники, в нем мало света, вида из окна никакого, зато стены прочные и пол прочный, как в бункере. В противоположном конце коридора — лаборатория, люди в ней — тихие, махнувшие рукой на меня. Мы здороваемся, лишь когда сталкиваемся лицом к лицу. Выше этажом — кабинеты терапевта, хирурга, гинеколога, а на самом верху — владения стоматологов и физиотерапевта. Вот и вся наша поликлиника. Шесть лечащих врачей, два стоматолога, сестры, две санитарки и две регистраторши. Мы — придаток Первой рабочей больницы. К нашему зданию преспокойно могли бы подогнать несколько грузовиков, погрузить нас со всем барахлом и переместить в один из закоулков огромной, занимающей четыре улицы Первой рабочей больницы. Это стоило бы сделать — но не делают. По сентиментальным и другим соображениям. Сентиментальным — потому что доктор Мирков, главврач Первой рабочей больницы, отдал свою молодость нашей поликлинике. Как и многие из тех, кто занимает сегодня еще более высокие посты, он также начинал именно здесь. Это первая в стране поликлиника, где после Девятого сентября лечили исключительно рабочих. Тогда ее окружал индустриальный район Софии, простиравшийся до вокзала и дальше — до сел Малашевцы и Орландовцы. Еще совсем недавно улица, где располагается наша поликлиника, называлась Мясницкой, потому что на ней когда-то были лавки мясников. Она ничем не отличалась от соседних улочек — Плотницкой, Пекарской, — такая же грязная, как они. А грязь на них была непролазная — из-за вязкой глинистой почвы. Именно здесь нашли двухэтажное строение и, поскольку по соседству строился завод, назвали поликлинику «заводской». И хотя здание явно не было приспособлено для этой цели и подле него собирались подозрительные личности, тем не менее здесь организовалась первая рабочая поликлиника, и не каждый бы рискнул взять на себя смелость ее закрыть. Таковы, так сказать, сентиментальные соображения. Существовали и другие. При всем при том, что район этот уже давно перестал быть промышленным центром Софии, здесь еще сохранились небольшие фабрики, мастерские, цеха. Рабочим, чтобы попасть в Первую больницу, нужно было тратить на дорогу целых полчаса, пересаживаясь с одного трамвая на другой. А один из главных принципов нашего здравоохранения — своевременное оказание медицинской помощи.
Таковы соображения, из-за которых сюда не подгоняли те самые грузовики. Я давно мог бы перейти в солидную клинику, но всегда предпочитал держаться подальше от высокого начальства; здесь я был сам себе хозяин. Наверно, и мои коллеги думали точно так же. Общими усилиями мы и создали наше милое гнездышко…
Итак, на следующий день после сенсационного для меня сообщения я окопался в своем кабинете, надел халат и, как обычно, подошел к двери, открыл ее и сказал:
— Следующий!
С лавки поднялся человечек, державшийся за ухо. В очереди он был первым, а не следующим, но я давно отвоевал себе право быть рассеянным в мелочах.
Я сам вызываю больных, так как «подарил» свою медсестру хирургическому кабинету. На одном из собраний я встал и заявил, что в целях экономии отказываюсь от помощника и буду работать один.
Выглядело это не очень красиво: мой смиренный вид, слова об экономии. Но выбора у меня не было. В противном случае не знаю, чем бы все это кончилось. Я уже был готов вцепиться в ее прическу и пинком под зад выкинуть в коридор, прямо в объятия больных.
Я и по сей день горжусь своей сдержанностью. Считаю, что я поступил правильно, хотя визгу было много. Я убежден, скоро и хирург взвоет от моего «подарка».
Поступить так меня вынудили две причины. Во-первых, Аделина, моя медсестра, постоянно следила за мной, оценивала мои поступки и не просто была заинтересованным наблюдателем моей жизни — она буквально села мне на голову. Я постоянно ощущал невидимый глаз радара, направленный на меня. Информация, которую она получала, тут же оценивалась ею. Фиксировалась. Я это чувствовал почти физически. Да, она ставила мне отметки. Двойку, тройку и снова двойку. Аделина не одобряла моего обхождения с больными, ее раздражали мои галстуки; у меня были и хорошие галстуки, но они, по ее мнению, не подходили к рубашкам. А если подходили, то узел был завязан неправильно. Чтобы вконец не расстраиваться, она старалась не смотреть на мои башмаки. Мужчина узнается по обуви, утверждала она. Вернее, его благосостояние, уточнил бы я, но не делал этого. Мою улыбку Аделина также порицала. Ей она казалась чересчур широкой и при этом относилась к пациентам, явно того не заслуживающим. «Еще один промах», — как бы говорила медсестра. Она смотрит в окно, а я на дверь; мы сидим почти спиной друг к другу, но я чувствую, как она выводит у меня на лопатках жирную двойку, хвост которой захватывает и поясницу.