Время соборов — страница 27 из 91

[71].

Горы Лацио, Тосканы, Калабрии были тогда населены отшельниками, усеяны разбросанными там и сям скитами, в которых ученики, объединившись вокруг наставника, подвергали себя спасительному самоистязанию. Постепенно колонии затворников объединялись — так возник орден камальдулов, основанный святым Ромуальдом. Многие иностранцы восхищались столь суровой формой покаяния. Император Оттон III отправился к святому Нилу, также бывшему поборником умерщвления плоти. Вместе с Франконом, епископом Вормса, император, «босой и облаченный во власяницу, сохраняя строжайший секрет, укрылся в пещере, находившейся рядом с церковью, посвященной Христу, и они провели две недели в уединении, посвятив себя молитве, посту и бдению». Такой образ монашеской жизни, выбор полного отречения от мира, совершенной нищеты, затворничества и молчания, естественно, исключал любое художественное творчество — во всяком случае, до тех пор, пока оно не получило, как в Помпозе, признания в миру. Затворничество пользовалось постоянно возраставшим успехом на протяжении всего XI века — оно привлекало рыцарство, потому что требовало физических подвигов, владения собой и удовлетворяло стремление к испытаниям. Со временем эта монашеская практика получила большое распространение и проникла в Европу, когда Бруно основал картезианский орден, а Стефан из Мюре — орден гранмонов[72]. В это же время стремление к строгости начало восставать против романской эстетики, подготавливая ее к наступлению цистерцианского искусства. Но настоящий успех пришел к этой традиции уже после 1130 года. До этого времени западное монашество следовало другой дорогой, той, которую в VI веке проторил Бенедикт Нурсийский. Бенедиктинский устав распространялся из Монте-Кассино, из аббатства Флери-сюр-Луар, в котором, по преданию, хранились останки основателя ордена, и особенно из Англии, которую просветили евангельским светом ученики святого Бенедикта. Каролингские реформаторы внедрили их устав в большинство европейских монастырей.

Для бенедиктинского пути к Богу характерны равнодушие к проповеднической деятельности и стремление к уединению и отречению от мира. Однако бенедиктинцев отличали два принципа: общинный дух и умеренность. В каждой их обители жила некая монашеская семья, бразды правления которой крепко держал отец настоятель, облеченный всей полнотой власти и несший всю ответственность pater familias[73] античного Рима. Монахи были братьями; дисциплинарные правила, уничтожавшие любое проявление самостоятельности, казались еще более строгими, чем те, которые объединяли родственников по крови. В основу своего устава святой Бенедикт положил добродетель послушания. «Послушание, не знающее промедления, — первая ступень смирения. Откажись от своей воли и вооружись мощными и достойными орудиями послушания, чтобы сражаться под знаменем Христа, нашего истинного государя». Оружие, сражение, знамя — монашеская семья предстает как scola, то есть отряд, подчинявшийся власти военачальника. Монахи, словно вольнонаемные, подписывали некие обязательства, наподобие контракта, который заключали солдаты поздней Империи. Товарищеский дух, чувство локтя — ни у кого не было места, где он мог уединиться, даже аббат ел, спал и молился в окружении своих сыновей, настоящих воинов. Друг с другом их связывало нечто гораздо более прочное, чем вассальная верность, и они никогда не забывали об этом.

Другими важнейшими добродетелями бенедиктинской этики были стабильность, осуждение бродяжничества и любого поползновения к независимости. Монастырская община, как и любая феодальная семья, оседала в своем имении и пускала корни на принадлежавшем ей земельном наделе. Ни один из ее членов не владел имуществом, которое принадлежало бы лично ему. Любой бенедиктинец мог не задумываясь сказать, что он беден. В действительности его бедность была такого же рода, что и нищета рыцарских сыновей: отец богат, а у наследников — ни гроша. Еще более она напоминала бедность воинов-слуг, которых крупный феодал содержал в своем укрепленном замке, — им принадлежало только оружие. Как рядовой всемирного воинства, монах владел долей в общем имуществе, обеспечивавшей ему существование в постоянном достатке, в котором жила тогда сельская знать. Имея много общего с родовым гнездом знатной семьи, бенедиктинский монастырь без труда вписывался в социальные рамки раннего Средневековья и давал приют множеству юных аристократов и состарившихся феодалов, которые желали окончить свои дни рядом с Господом. Этому состоянию светского общества отвечал дух умеренности, которым проникнуты наставления святого Бенедикта, стремление к гармонии, сдержанности, чувство меры, разумность, которые принесли успех «самому простому уставу для начинающих». «Надеемся, мы не требуем ничего трудного или невыполнимого», — сказал основатель ордена, решительно свернувший с пути, избранного приверженцами аскетизма. Святой Бенедикт ограничил время поста и предложил простую мораль в противоположность крайностям мистицизма. Он действительно считал, что воинам Христовым для того, чтобы они успешно сражались, необходимы нормальная пища, одежда и отдых. Пусть лучше монах забудет о своем теле, чем будет упорствовать в борьбе с ним. Пусть он как следует возделывает земли вокруг своей обители, собирает более обильный урожай и приносит Богу более щедрые жертвы.

Клюни жил по бенедиктинскому уставу, но толковал его по-своему. Изменениями, привнесенными клюнийскими обычаями в учение основателя ордена, объясняются глубинные свойства нового искусства. Служители Бога с первых веков латинского христианства стояли на самой высокой ступени социальной лестницы, и монастырь сразу занял место в этой иерархии. Клюни безоговорочно принял богатство, изобилие, питаемое потоком пожертвований, стекавшихся к каждой молельне конгрегации, которая считала, что никто не распорядится этими сокровищами лучше, чем она. Ведь эти дары целиком идут на службу Господу! Зачем же отказываться от них? Клюни был передовым отрядом в Божьем воинстве, отчего бы его сыновьям не вести такой же образ жизни, как рыцари, отчего не существовать за счет крестьян, на которых Бог возложил заботу о содержании воинов и людей, посвятивших себя молитве? Святой Бенедикт предписывал монахам трудиться, возделывать поля и собирать урожай, чтобы подвергнуть себя наказанию и бороться с праздностью, которая открывает дорогу искушениям. В Клюни же восторжествовали аристократические предрассудки — считалось, что действительно свободному человеку предосудительно трудиться словно крестьянину; работу воспринимали как наказание, едва ли не бесчестье, во всяком случае как оскорбление; утверждалось, что именно поэтому Бог создал рабов. Труд клюнийских монахов можно было считать совершенно символическим. На них, как на господ, работали арендаторы, возделывавшие монастырские земли, и слуги, обязанные выполнять всю черную работу. Располагая досугом, монахи, однако, не предавались ученым занятиям. Святой Бенедикт пренебрегал деятельностью сугубо интеллектуальной. Он заботился о пище для души, а не о завоеваниях разума — в его уставе говорилось, что монастырь может принимать в свою общину и неграмотных. Англосаксонские бенедиктинцы, в VIII веке вдохновившие реформу франкской Церкви, заполнили этот пробел и превратили школу в один из столпов монастырской жизни: латынь была для них иностранным языком, но Вергилия они читали. Монастыри Галлии и Германии в каролингскую эпоху также стали яркими очагами имперской культуры. Многие продолжали светить и в 1000 году — в странах, дольше всех сохранявших верность монархии: в Баварии, Швабии, Каталонии. В XI веке лучшие библиотеки и самых ревностных учителей можно было найти в Санкт-Галлене, Рейхенау, Монте-Кассино, в аббатствах Бек и Риполь. Но не в Клюни.

В клюнийской общине происходило отторжение интеллектуального труда, которое на пороге IX века началось в некоторых аббатствах империи, заботившихся о строгости и простоте монашеской жизни. Дело не доходило до того, чтобы преграждать книгам дорогу в школы или библиотеки, но занятия, как правило, сводились к чтению творений святых отцов, главным образом Григория Великого. После 1000 года аббаты Клюни не переставали отвлекать своих подопечных от общения с языческими классиками, остерегать их от духовной заразы, которую рисковал подхватить монах, услаждавший себя чтением римских поэтов. Такое недоверчивое отношение к античным авторам, господствовавшее в среде, где зарождалась романская эстетика, быть может, облегчит понимание ее отличия от эстетики имперской, от всех «возрождений» с их стремлением к просвещению. Из трех искусств тривиума[74] монаху не казались нужными ни риторика — зачем красноречие тому, кто проводит свою жизнь в молчании и объясняется преимущественно жестами, ни диалектика — наука о рассуждении, совершенно бесполезная в затворничестве, когда не с кем спорить и некого переубеждать. Монаху требовалась только грамматика. Но зачем подвергать себя искушениям, впитывать яд, заключенный в светской литературе? Чтобы узнать смысл латинских слов, не достаточно ли пользоваться различными сочинениями энциклопедического содержания, например «Этимологиями» Исидора Севильского? Пусть же последователь святого Бенедикта ищет на полках монастырской библиотеки сборники, где литературные произведения представлены в отрывках и лишены соблазнов, пусть в уединении он снова и снова перечитывает несколько священных текстов и постепенно запечатлевает их в своей памяти. Следя за ухищрениями разума и прельщаясь красотами языка, нельзя приблизиться к истинному знанию. Монах дает обет молчания, его путь лежит к небесам и божественному свету. Он увидит этот свет, как только какое-нибудь слово или образ возникнет в его сознании, словно нахлынувшее воспоминание. Прозрение осенит его, вспыхнув при внезапном сочетании слов или неожиданно прояснившемся смысле символов. Таковы были обстоятельства интеллектуальной жизни, сопровождавшие в XI веке зарождение монастырской живописи, скульптуры и зодчества. Не знали