Время старого бога — страница 2 из 36

Увы, он так и сказал начальнику отдела в последний свой рабочий день, когда уходил с Харкорт-стрит с адской головной болью после прощальной вечеринки накануне — не из-за похмелья, он был трезвенник, а всего лишь оттого, что до постели он добрался под утро. Опекунша Джун, жены Тома, кошмарная миссис Карр, изводила Тома и Джун, когда их дети были маленькие — требовала, чтобы Джо и Винни в шесть вечера уже лежали в кроватках, и так день за днем, пока им не исполнилось десять. Миссис Карр, старая грымза, была права. Сон — залог здоровья.

— Всплыло одно старое дело, и он, шеф то есть, говорит, хорошо бы узнать ваши мысли по этому поводу, — продолжал молодой следователь, — и… ну, вы поняли.

— Вот как? — отозвался Том не без интереса, но с безотчетным сопротивлением, даже страхом, глубинным, нутряным. — Знаете, ребята, если уж начистоту, нет у меня никаких мыслей — во всяком случае, стараюсь от них избавляться.

Оба гостя засмеялись.

— Ясно, — сказал О’Кейси. — Шеф нас предупреждал, что вы в этом духе ответите.

— Как там шеф? — поспешил сменить тему Том.

— Слава богу, цветет и пахнет. Неубиваемый.

— Еще бы!

Судя по всему, это был намек на двустороннюю пневмонию, которую шеф перенес после того, как два бандюги бросили его связанным в поле близ Уиклоу. Нашли беднягу под утро ни живым ни мертвым. Впрочем, то же можно сказать и про бандюг после допроса в участке, прости их Господь.

Том разлил чай и осторожно протянул гостям чашки, крепко держа их крупными неловкими руками, стараясь не пролить ни капли. Уилсон, кажется, искал глазами сахар, но увы, увы.

— Вы издалека приехали, такой путь проделали, все понимаю, но… — начал Том.

Хотел что-то добавить, но слова не шли с языка. Не надо его трогать, вот что хотелось ему сказать. Ни к чему тревожить тех, кто ушел на покой — пусть молодежь шевелит извилинами. Все годы службы он возился с отребьем. Поработаешь так лет двадцать-тридцать — и твоя вера в людей похоронена, безвременно. А ему снова хотелось верить, хоть во что-нибудь. Хотелось насладиться отпущенными днями, сколько бы их ни осталось. Хотелось покоя, безмятежности. Хотелось…

За окном спикировала чайка — упала камнем, и он, заметив краем глаза белую вспышку, дернулся от неожиданности. В эту пору года, как водится, на закате с моря задувал ветер, обрушиваясь на стены замка, и даже чаек заставал врасплох. И чайка, озаренная лишь светом из окна, была такая белоснежная, такая беззаконная, словно ее сбросили в море или она сама бросилась, и Том на миг опешил. Но Уилсон и О’Кейси чайку вряд ли заметили, хоть и сидели оба лицом к окну. Видели только, что Том вздрогнул. Том понял, что Уилсон решил сменить тактику — зайти с другого конца, не переть напролом, словно бешеный бык. Недаром его учили в центре подготовки в Феникс-парке: не отпугни свидетеля. Но разве Том свидетель?

Уилсон откинулся в кресле, сделал глоток, потом другой. Видать, не по вкусу ему чай, подумал Том. Полицейские любят покрепче. Любят остывший, перестоявший. Переслащенный.

— И все-таки, — сказал Уилсон, — уютная у вас здесь норка.

— Да. — В голосе Тома по-прежнему сквозил страх. — Что правда, то правда.

Уилсон, похоже, сделал ставку на доверительный тон. Возможно, думает, не спятил ли Том на старости лет. Руки занять было нечем, разве что вытащить ломтики плавленого сыра из пластиковых оберток. О’Кейси осушил свою чашку залпом, как ковбои пьют виски.

— Знаете, — начал Уилсон, — когда у меня мать умерла, а были мы тогда с сестрой совсем маленькие, отец хотел в эти края переехать. Дома в поселке стоили дешево, только вот больницы рядом не было. Ближайшая в Лохлинстауне, а отец работал ночным медбратом, и…

— Старина, — сказал О’Кейси с задушевностью, позволительной лишь близким друзьям, — как жаль, соболезную.

— Ничего, ничего, — отозвался Уилсон великодушно, с чувством. — Мне было тогда одиннадцать. А сестре всего пять. Вот ей тяжко пришлось.

Все, чего добивался Уилсон своей откровенностью, сведено было на нет — лицо его омрачилось, как будто, несмотря на свою удивительную стойкость в одиннадцать лет, только теперь он ощутил скорбь в полной мере, возможно, впервые за все время. Все трое примолкли. За окном было чернее черного. Том представил бочки с мазутом, дорожные работы, вспомнил приятный острый запах. Будь на окне занавески, он бы их задернул, как в фильмах. Вместо этого он включил лампу на маленьком столике, небольшую, коричневую, на тяжелой подставке с кнопкой. Лампа эта выдержала пять или шесть переездов. Когда Джо был совсем маленький и с трудом засыпал, Том ложился на свободную кровать с малышом на груди, и Джо нравилось щелкать выключателем. Том заранее выдергивал шнур, здесь вам не дискотека. Приятно было прижимать к себе малыша, теплого, длинного — Джо всегда был длинный, даже в год, — и вместе с ним потихоньку задремывать. Иногда Джун приходила его будить, а Джо уносила в кроватку. Вроде бы давно было дело, но даже сейчас от этого мягкого щелчка стало хорошо на душе. Смех, да и только. Вещей у него было немного, зато всеми он дорожил. Том рассмеялся, но не в полную силу, так, хрипловатый смешок — хоть и забавно было вспомнить, все омрачали слова Уилсона. Будто в комнате остался витать дух его умершей матери, ожили былые невзгоды его сестры. Интересно, хорошенькая у него сестра? Тоже дурацкая мысль. Ему шестьдесят шесть, куда ему жениться? Да и в жены ему досталась красотка, кто бы спорил. Яркая, смуглая, вроде Джуди Гарленд. Что правда, то правда. Но полицейские пропадают на службе и после шести вечера ни на что не годны, кроме пары кружек пива в мужской компании, отсюда их интерес к хорошеньким сестрам коллег — чем черт не шутит? Будто угадав мысли Тома, Уилсон сказал:

— Мать у меня была настоящая красавица. — Голос ровный, ни намека на прежнюю печаль. Быстро же он взял себя в руки.

— А переезжать вы так и не стали? — спросил О’Кейси.

— Нет, остались в Монкстауне[3]. Так и остались в Монкстауне.

Уилсон не стал уточнять, правильный ли сделали они выбор. Том чуть было не спросил, жив ли его отец, но одернул себя. Зачем ему это знать? Незачем. Сестра, наверное, замужем. Дай бог, все у нее хорошо. С чего он вдруг о ней думает? Он же ничего о ней не знает. Была у нее красавица-мать, умерла. И сестра, должно быть, тоже красавица. Скорее всего. Ему представилась мать в легком летнем платье, загорелая, но бесплотная, словно призрак. Что ж, теперь она и есть призрак. Том кашлянул и чуть не задохнулся, словно в наказание за недостойные мысли. Он засмеялся, и гости подхватили. И снова все замолчали. Том не знал, за что взяться. Еще чаю им предложить? Или гренки с сыром? Нет, ни к чему. А может, стоило бы? В холодильнике, кажется, завалялось несколько ломтиков бекона. И куриное рагу осталось со вторника, почти наверняка осталось.

Теперь-то они расскажут, что их сюда привело. Причин может быть тысяча, длинный список беззаконий. Том осел в кресле, машинально поднес к губам чашку — чай совсем остыл. Ах, да. Он кивнул Уилсону в знак, что обдумывает его слова. Он и в самом деле обдумывал. Что значит остаться без матери. Это способно убить, но ты должен жить дальше. От лица Уилсона исходило сияние, как будто он в шаге от великой мудрости и его слова сейчас прояснят все, освободят слушателей. Том наблюдал за ним бесстрастным взглядом, усвоенным за годы работы — так объект ни за что не заметит, что за ним следят. Как следователь он всегда ждал, не сболтнет ли чего собеседник. Во время изнуряющего допроса, когда подозреваемый устанет и начнет падать духом, когда в мозгу его или в сердце забьется чувство вины, тут-то и надо прислушиваться: оговорки, вскользь брошенные фразы — все может, как ни странно, сыграть на руку. Все это дверцы, лазейки к признанию, которое чем дальше, тем желанней. Желанней для виновного, притом что признание станет всего лишь началом его бед. Да! А следователь, тот жаждет добиться признания — до боли, чуть ли не до разрыва сердца.

Но Уилсон молчал, прямо-таки пылал молчанием, точно свечка тихим огоньком.

— Ну, в Монкстауне ничуть не хуже, — заметил О’Кейси.

— У моей жены тоже мать умерла молодой, — вставил Том задумчиво. — Да и… да и моя тоже — пожалуй. — Он внезапно смутился, потому что на самом деле не знал, только подозревал, даже по-своему надеялся. — Да-да, тяжело это очень.

— Видит Бог, еще как тяжело, — кивнул Уилсон. — Значит, так, мистер Кеттл…

— Том.

Три призрака матерей — или только два? — зависли на миг меж ними в воздухе.

— Том, значит, в кармане у меня отчеты. — Он достал из кармана пальто длинный узкий конверт, для официального документа слишком уж замусоленный, и уставился на грязно-бурую бумагу, словно в задумчивости разговаривал сам с собой. Том заметил, как он шевелит губами, точно шепчет ответы на исповеди. Уилсон заерзал на жестком стуле, как будто готовясь к атаке, собираясь с силами, но без особого успеха. О’Кейси, тощий, невозмутимый, сидел в неудобной позе, слишком далеко отставив левую ногу, и вид был у него смущенный, словно ему неловко за товарища. По этим мелочам заметно было, что он моложе Уилсона, хоть и ненамного.

— Мне даже стыдно эти отчеты вам показывать, — признался Уилсон. — Стыдно. Грязное это дело.

И тут сердце Тома ухает в пятки. Прямиком в тапочки. Лучше бы он переобулся в ботинки, когда шел открывать дверь — а он не сообразил, и вид у него теперь — пенсионер пенсионером. Что у него с брюками? Он опустил взгляд на свои любимые коричневые штаны — не мешало бы их простирнуть в прачечной самообслуживания. Старая клетчатая рубашка, жилет со следами ужинов за последние недели. Зато он хотя бы недавно подстригся в парикмахерской, а это уже кое-что, и брился он исправно каждое утро. За бритьем он, по обычаю, напевал «Долог путь до Типперэри», а обычаи для него — святое, если они его личные и хоть чуточку в ирландском духе.

Уилсон достал из потрепанного конверта отчеты и протянул Тому. Том уставился на неопрятную стопку — все было ему слишком хорошо знакомо: и пожелтевшая бумага, и отпечатанные страницы, и фотокопии, и чьи-то пространные показания, написанные от руки мрачными черными чернилами. Бюрократия, бич полицейских. У него не было желания брать эти документы в руки, ни малейшего. Конечно, так мяться, ка