Виолончелист принес виски в красивых резных бокалах и с улыбкой продолжил созерцать море, светлый остров, бакланов, то и дело поглядывая на своего нового друга.
— Триста метров, — повторил Том, кивнул и замолчал на целую минуту.
Когда минута кончилась, Ронни Макгилликадди сказал:
— Триста.
— Ваша точно добьет, — заключил Том.
— Хотите попробовать, Том? — предложил Ронни. — Она заряжена.
Том ошарашенно уставился на Ронни, словно не ожидал приглашения. И верно, не ожидал. Всюду плясали мириады крохотных золотых и серебряных искр. Том забыл на миг, в какой стороне должно быть солнце, перед ними — если так, значит космос поглотил его целиком, — или у них за спиной. Меж тем солнце знало, что делать, и клонилось к закату между оранжереей и холмом по ту сторону замка. Но свет просачивался сквозь зелень страстоцвета, что томился у Ронни в большом горшке. Вьющееся растение держалось на хлипкой подпорке, воткнутой в землю. Вертикального здесь было немного: эта подпорка, подставка для винтовки да еще пюпитр с нотами возле стула Ронни и карминной виолончели. Недешевая, должно быть, штуковина, подумал Том. На нотном листе было написано четко, черным по белому: «Кол Нидрей» — название это могло бы поставить его в тупик, как и любого другого, но оно отозвалось внутри, пробудив давнее воспоминание. Золотой и серебряный свет проник в глаза до самого дна, устроил там пляску, почти ослепив его. Кол Нидрей. Направляясь к треноге с винтовкой, под пристальным взглядом Ронни, потягивавшего виски — Том к своему не притронулся, он же трезвенник, но он с радостью принял бокал и держал в руке, как того требовал этикет, — он спрашивал свою стариковскую память, откуда взялась эта фраза. В семнадцать лет, в первые месяцы армейской службы ему сказали, что его отправляют в Палестину. Да, теперь вспомнил. Брошюрки эти дурацкие. Они сейчас в одной из неприкосновенных коробок. Дойдут ли у него руки их разобрать? Кто знает. Сержант дал ему брошюру о праздниках, арабских и еврейских, чтобы он не оскорбил местных жителей. Можно подумать, его винтовка их не оскорбит. А заодно брошюрки о местной кухне, обычаях, истории и обо всем подряд. И разговорник, арабский и еврейский. Советы, как разговаривать с женщинами и девушками, арабскими и еврейскими, и даже не думать о том, чтобы пригласить одну из них на свидание. Как пройти на вокзал? Дайте, пожалуйста, ключ от моей комнаты. Сколько у тебя братьев и сестер? И Том изучил брошюры от корки до корки, потому что ему было семнадцать и он хотел продвинуться по службе. Он вышел наконец из приюта и возвращаться не собирался ни под каким видом, и выучил бы с радостью наизусть хоть тысячу брошюр. А потом, в конце года или в начале следующего, британцы ушли из Палестины, и сержанта эта новость почему-то застала врасплох, и все учение Тома пошло прахом, и вместо Палестины его отправили в Малайю, где империя продолжала свои темные дела. Но, так или иначе, он набрался знаний — тогда они ему не пригодились, зато пригодились сейчас, полвека спустя, на этом роскошном балконе, в компании этого занятного человека, — он знает, что значит Кол Нидрей, потому что в брошюрке сказано было, что это молитва, которая читается в канун Дня искупления. Искупление. В семнадцать лет слово это ничего для него не значило, зато теперь значит очень много. Все клятвы и обеты, что дал ты в этом году, но не исполнил, отменяются, аннулируются: Кол Нидрей. И это тоже полвека назад было для него пустым звуком, а сейчас он этого жаждет всей душой.
Ронни поправил зажим на подставке для винтовки — видимо, готовил ее для Тома.
— Кто это там бегает, Том? — Кивнув, он сделал жест в сторону сада Томелти. Том посмотрел вниз.
— А-а, сынишка мисс Макналти.
— По-моему, это девочка, Том.
— Девочка? — Том пригляделся.
Значит, не он один ее видит.
— Не знаю, — сказал он, чуть помедлив. — Ей-богу, не знаю.
— Уж не призрак ли? — небрежно заметил Ронни.
— Чей призрак? — спросил Том, немного страшась ответа.
— В шестидесятых, во время раскопок на острове, в яме нашли кости ребенка. Просто брошенные, даже не погребенные. Древняя яма, судя по всему. Древний ребенок. Может, это она и есть. Смотрите, исчезла.
— Да, — отозвался Том.
— Вы не верите в призраки?
— Верю, — решительно ответил Том.
— Я вам ее приготовил, — сказал Ронни уже не про девочку, а про винтовку.
— Отличный у вас прицел, Ронни. — Том заглянул в окуляр. — У меня старый «Уивер», весьма качественный. Но ваш… ваш…
Том восхищался искренне. Должно быть, он проморгал настоящую революцию в оптических прицелах. Много-много лет он не обязан был стрелять из винтовки. Даже свет в прицеле был какой-то особенный, Том не понимал почему. Казалось, бакланы сидят прямо под носом, он различал и ракушки на черных камнях, и бахрому темно-бурых водорослей, скукожившихся за время отлива. При этом свете все представало холодным и неприютным. Бакланы словно были грубо вытесаны из темных камней. Интересно, что будет, если плавно взвести курок, вдавить указательный палец в полумесяц спускового крючка и пустить пулю птице в грудь, и смотреть, как баклан упадет, далеко-далеко, но все же так близко. Однако в душе он знал, что никогда не нажмет на спуск.
Когда он отошел, улыбаясь Ронни, мотая головой и думая про себя по-дурацки, что от него ожидался выстрел, он увидел, что крошка-музыкант поставил меж колен виолончель, взмахнул смычком, коснулся струн грациозным жестом, точно в танце:
— Вы не против, если я сыграю?
— Нет, что вы, рад буду послушать. Я вас слышу постоянно. Бах. Баха я узнаю.
— А вот это знаете? Это Брух.
— Бах?
— Да нет же, Брух. Брух. «Кол Нидрей». Брух был немец, махровый протестант, но он сочинил эту прекрасную еврейскую мелодию.
Том хотел было ответить: да, знаю, знаю про День искупления, и про обеты и клятвы, которые мы не сдержали, и про освобождение от них, но промолчал. Пусть Ронни Макгилликадди считает его невеждой. Не хотелось рассказывать о Палестине и о том, как он в семнадцать вышел из приюта. Меж тем Ронни взял первую протяжную ноту, не дав ему заговорить. Том откинулся на спинку стула. Найдется ли в жизни что-нибудь приятнее? Бокал виски, пусть нетронутый, и догорающий весенний день, и тебе играет человек, который не осудит, если скажешь глупость. Ценное качество. Том в своем темном пальто все глубже откидывался на стуле, а в трехстах метрах отсюда бакланы, которых Том по скромности своей пощадил, наверняка тоже слышали музыку, и была в этой музыке вся любовь его, все его смятение, даже его давняя вина, и музыка эта наполняла голову Тома золотым и серебряным светом.
И, скорее всего, музыку слышали и супруги Томелти, и молодая мать, мисс Макналти, и ее сынишка, который ел сосиски с помидорами, ведь было всего лишь время ужина. Представив, как мальчик ужинает, Том подумал с теплотой о сосисках в пакете, стоявшем возле ног.
Ронни Макгилликадди, казалось, сам не слышал музыку; лицо его преобразилось, выражения сменяли друг друга ежесекундно, глаза были плотно закрыты, он то и дело запрокидывал голову, тряся волосами, и в ноты он даже не заглядывал, как будто извлекая звуки из самых глубин своего существа.
Так вот он, тот самый глухой собеседник, о котором Том мечтал. Он сидел разнеженный, умиротворенный, все глубже погружаясь в музыку, и когда он закрыл глаза, перед ним возникло любимое лицо Джун. Любимое, любимое лицо. Впервые за долгое время он мог вглядываться в него без страха, без содрогания. Как солдат, выходящий на поле боя несмотря на свой ужас, вдруг понимает, что мужество смыло прочь его страх. Первое ее лицо, юное, и все другие лица, сменявшие друг друга с течением лет. Лицо Джун плыло перед глазами, воскрешая в памяти каждый прожитый ею день. Ведь было много хороших дней и после гибели отца Таддеуса. Том в это верил. Сразу после этого — даже радость. Ликование. Она от чего-то освободилась — словно до той поры была в паутине. Безумная смесь мисс Хэвишем и сиротки Эстеллы[43]. Только, пожалуй, не в свадебном платье, а в наряде для первого причастия — в диковинном подвенечном уборе ирландских девочек. Кто-то ему рассказывал, что у мисс Хэвишем был прототип, женщина, жившая в одном из больших домов близ парка Сент-Стивенз-Грин. Ах, да это Атракта Гири, целый кладезь старых баек, ему рассказывала. А к чему она это говорила, он забыл. А дети были тогда такие маленькие, постоянно требовали забот, удивляли на каждом шагу. Может быть, со смертью Мэтьюза она сочла, что вокруг ее детей вырос защитный бастион и хранит их детство. Дети росли, а Том и Джун проходили все вехи родительства. Первый школьный день, так потрясший Джозефа. Ближе к вечеру он пришел домой и заявил: «Все, мамочка, больше я туда ни ногой…» У Джун едва хватило духу ему сказать, что в школу придется ходить каждый день. Лет двадцать или около того живешь будто в танке, глядя на мир сквозь крохотное отверстие, и видишь только то, что связано с детьми. Обувь — нескончаемая вереница башмаков, чем дальше, тем больше размером; одежда — та, что на них, и та, что на вешалках в гостиной, и та, что на веревках на заднем дворе, как величавые знамена средневековой армии, разбившей лагерь. А их семейная жизнь стала зачастую напоминать поединок, и ссорились они порой так, что у детей глаза на лоб лезли от ужаса. Потом накал слабел, гнев остывал, мирились в любом мало-мальски уединенном уголке. «Прости меня, Джун». «Прости, Том». Счастье примирения. Ключ к миру в семье, да и к миру вообще — этого он так и не достиг. Просто быть в согласии с собой, как сейчас, когда звуки «Кол Нидрей» пронзают его, словно игла шприца в умелых руках медсестры, виртуозно, без боли, вечная рука, знакомая каждому из нас — раз, и все, и уже не больно. Просто быть в мире с собой и просить прощения. Сознавать изначальное несовершенство и ущербность всякой любви, даже такой безмерной и искренней, как у него к Джун. А в спальне — ее колдовские наряды, ее «цацки», ее шкатулка с украшениями — сапфировый браслет, что он купил ей на ден