В небе над ним разыгрывалась извечная схватка между днем и ночью, и было темно, как может быть темно в этот час, ночь брала верх, и все же для отхода ко сну было до нелепости рано. Винни, в угоду причудам миссис Карр, ложилась в шесть вечера, а Джозеф – Джун звала его Джоджо, а Том не мог себя заставить, – всякий раз поднимал тарарам. Он был из тех ужасных детей, что с возрастом выправляются. То есть нет, вовсе он не был ужасным – просто буйным. Временами. Джун трудилась над его характером, словно скульптор, и в итоге получилось неплохо. Когда Том впервые увидел новорожденного Джозефа, в голове пронеслось: ух, бузотер! Словно кто-то ему нашептывал. Джун лежала за стеной в палате, едва дыша, вся в крови, а акушерка несла крепкого карапуза на пост, кормить. И Том увязался следом без приглашения и вызвался поднести к губам сына бутылочку со смесью. Вы позволите? И акушерка, грубоватая деревенская тетка, строгая, привычная к мужьям-скандалистам, не устояла перед Томасом Кеттлом с его нелепой просьбой. “Вот, держите, – сказала она, – вреда не будет, только полегче, не задушите ребенка”. И Джозеф – ну, Джо еще туда-сюда, но Джоджо… нет уж, увольте, разве это имя для христианина? – припал к соске, словно от нее зависела его жизнь, и, само собой, так оно и было, – как повелось у младенцев с начала мира. И Тому это пришлось по душе. Ну, будет ребенок трудным – разве это помешает его любить? И любви понадобилось немало, как выяснилось со временем. Однажды на отдыхе в Бандоране под разящими стрелами дождя все сбежали из бассейна, а Джозеф остался вдвоем с девочкой, как и он, неполных семи лет. А минут через десять к ним в коттедж влетела мать девочки и подняла крик – и было отчего: Джозеф столкнул ее дочь в бассейн, а та плавала как топорик, и мать, которую, в отличие от Тома, чутье не подвело, почти сразу хватилась дочери, побежала обратно и стала свидетелем этой дьявольской шалости – так она и кричала, “ваш дьяволенок”; так Джозеф в семь лет едва не стал убийцей. Тяжело было бы жить с таким грузом, не говоря уж о том, какое было бы горе, если бы девочка утонула. И Том молча отвел Джозефа в одну из убогих спален – простыни там были сплошная синтетика, искрили, словно молнии над Швейцарией, – и, задыхаясь от безмолвной ярости, всыпал ему по первое число – пусть, мол, пусть навсегда запомнит, будет знать как детей топить! За всю жизнь он один-единственный раз поднял на сына руку – и у самого при этом словно душу вынули. Ведь дал же он клятву себе и Джун никогда не бить детей, как били в детстве их самих, его, ее, обоих в их мрачных обителях монашки, священники, Братья, до полусмерти, а может, и до смерти, видя в них дьяволово отродье. Лучше вообще не родиться, – орал Брат, – чем быть грязным выблядком! Слово в слово. Но в тот раз Том все-таки ударил сына.
Вот о чем он думал, и сам не заметил, как проснулся, не ощутил границы меж сном и явью – проснулся с тяжелой головой, как будто выдул на ночь бочонок виски, хоть за всю жизнь и бокала не выпил. Была как будто еще ночь, и он, нашарив на тумбочке старые наручные часы, поглядел на циферблат в неверном свете, что сочился из ванной. Всего-то полночь. Его придавила усталость. На душе было пусто, как в пустом кресле у кровати. Полночь, будь она неладна, час, когда даже ведьмы и те где-то летают. Ему тут же припомнился разговор с мисс Макналти. Боже, Пресвятая Дева, вот бедняжка! Сколько же их, погибших детей! Словно ледяная рука сомкнулась на сердце, стиснула мертвой хваткой. Неужто настал его последний час? Он чувствовал “сильную слабость”, как сказала бы миссис Карр. Ему, конечно, хотелось узнать, что будет после смерти – ну а кому не любопытно? Ему представлялись райские врата, совсем как наяву – по крайней мере, очень правдоподобно. И Святой Петр, благообразный, средних лет – каким-то чудом он понимал все языки на свете, и говорил спокойным голосом, без резких ноток. И был он в белых одеждах, будто сработанных костюмерами Голливуда. Может такое быть? Нет, конечно. Но эти картины из детства – лежа на железной кровати, одной из многих-многих таких же, он тер до боли кулаками глаза, убеждая себя, уверяя, что сейчас увидит рай, несмотря ни на что, – эти детские грезы по-прежнему владели им. Настойчиво, неистребимо. Глупо, но правдиво. Боже, да у него, наверное, припадок. Жестокая боль сверлила поясницу, его тошнило, как будто он наелся паслена, целую тарелку, черт подери, умял. Желудок рвало на части, и Том сел в постели, надеясь облегчить боль – не просто сел, а вскочил как встрепанный; может, стоит вызвать “скорую” – нет, как-то не очень хочется, но вот так умереть, корчась от нестерпимой, омерзительной боли, не хотелось и подавно, и он свесил с кровати усохшие ноги, вылез из липкой постели, схватился за причудливый старинный крюк на двери, где безвольно висел его халат, и оглушительно, немилосердно – нет, все-таки милосердно, ведь он взывал к милосердию Божию – пустил ветры, и звук похож был на вопль, словно он пытался исторгнуть из себя то, что услышал от мисс Макналти. Этот яростный, безобразный звук вместил в себя все его печали и утраты. Казалось, он силился избавиться от того, от чего избавиться невозможно, помоги ему, Господи. Господи, помоги.
Но, как и всякий человек, он исполнился благодарности, когда боль миновала. Он замер, боясь, как бы опять не началось извержение вулкана, но все было спокойно. Ах, если бы снова стать молодым, и в кроватках лежали бы дети, а рядом с ним в супружеской постели – Джун. Был бы здесь Джозеф, и он называл бы его Джоджо – раз Джун хочет, пожалуйста, – вернуться бы в прошлое, стать прежним Томом Кеттлом, и Джозеф бы, как раньше, приходил и говорил, что боится: “Папа, мне страшно в темноте, у меня под кроватью ведьма”, – и Том вел его обратно в детскую и укладывал, а Джозеф кричал, брыкался, размахивал кулачками, и Том, большой и неуклюжий, укладывался рядом, укутывал малыша поплотнее и в неверном свете ночника читал ему вслух про кролика Питера, про Ухти-Тухти, и все герои – мистер Мак-Грегор, Пеструшка – были, как водится, на своих местах, на нужных страницах, и Джозеф мало-помалу погружался в омут сна, и Том возвращался на цыпочках к себе, ложился подле сонной Джун – “Ну как, уложил?” “Да”. “Молодец, Том, вот и славно. Со временем это у него пройдет, вот увидишь”. “Пройдет, конечно, только доживу ли я?” Том вспоминал, как он поднимался чуть свет, чтобы успеть на автобус, и долго ехал в город, и всю дорогу клевал носом, а на работе из роли мужа и отца переключался на роль коллеги и полицейского – любопытное превращение, а вечером, когда качнется вечный маятник жизни, все станет наоборот, и так изо дня в день у каждого из нас. Если что и ускользало от него в такие минуты – сознание, насколько счастливый он человек, и неповторимость этого счастья, и то, что где-то в туманном будущем этому счастью положен предел.
И когда Джо уезжал, в последний раз, целая пропасть легла между всеми этими мелочами – сказками на ночь, несостоявшимся “убийством”, золотыми россыпями воспоминаний о детстве его и Винни, мифов, щедро сдобренных юмором; вспоминая все это, они хохотали как безумные, все вчетвером, ведь когда становишься взрослым или почти взрослым, даже детские страхи превращаются в легенды, – целая пропасть легла между всем этим и минутами в дублинском аэропорту, когда они сидели вдвоем, он и его сын, на пластиковых стульях и ждали, когда объявят рейс. Куда же летел он тогда – в тот раз сначала в Даллас, оттуда в Санта-Фе, оттуда в Альбукерке, а дальше ехал в пустыню, в дом при амбулатории, где жил? Кажется, сначала на квартиру в Альбукерке, потом в амбулаторию. И без конца заводил одну и ту же песню: “Мне никогда не бывает одиноко, папа, ведь в пустыне такая красота. Пустыня, она как девушка – нет, как миллион девушек, прекрасных, совершенных”. Или что-то в этом духе, просто чтобы заверить отца, что он не одинок, хотя влюбиться мечтал он не в девушку, а в юношу, и Том прекрасно это знал, только обсуждать в открытую не мог. “Ничего плохого тут нет, – уверяла Джун. – Это как Винни влюбилась бы в парня, разницы никакой”. Тому было далеко не все равно, но он стал смотреть на это иначе со временем, а потом время для него кончилось. И ни к чему тут приплетать Брата, что измывался над ним в детстве, это совсем не то. Это совсем не то, говорила Джун. Душа хочет любить, повторяла она – вот и его душа ищет родную душу. “Разве не понимаешь, Том?” – “Понимаю”, – отвечал он, но на самом деле, по правде, в глубине души не понимал. Чтобы его сын целовался с парнем? В приюте это было плохо, это было зло, одно из бесчисленных тамошних зол. “Но Том, это совсем другое дело, это как Дэвид Боуи в гриме и ребята, которым нравится его музыка. И Джоджо нужно, чтобы ты, Том, динозавр допотопный, это понял”. Но Том “не догонял”, как говорила на хипповском жаргоне Джун – точно он бежал по рельсам вдогонку за поездом. Но в тот вечер, когда они сидели на пластиковых стульях, а под потолком моргали жужжащие лампы, освещая отремонтированный зал ожидания – он хорошо помнил старый аэропорт, бетонное здание, величавое, словно круизный лайнер, многих повидавшее в невозвратные дни, “Битлз”, “Роллинг Стоунз”, Ронни Делейни после Олимпиады, – в тот вечер неважно было, “догоняет” он или нет, а важно то, что сын возвращается в Нью-Мексико на работу, а он, старик Том Кеттл, детектив-сержант уголовного розыска – выше этого звания он так и не продвинулся, хоть на службе его ценили, по крайней мере так он надеялся, – а он остается. Казалось, будто не сын, а он сам уезжает. Мир будет вертеться вокруг Джозефа, а от него ускользать. Джозеф будет пить в самолете минералку, смотреть, как за стеклом иллюминатора темнеет, потом светает, как мелькают горы облачные и горы настоящие, и постепенно, мало-помалу станет… нет, не забывать отца, а терять из виду, отдаляться от него в бескрайнем море жизни. Словно отец отступает все дальше и дальше, становится недосягаем. Они сидели на уродливых пластиковых стульях, вокруг сновали люди, и Тому хотелось взять лицо сына в ладони и поцеловать, с такой нежностью, чтобы тот никогда его не забыл, носил бы этот знак любви, как носят ирландцы в Пепельную среду на лбу пепельный крест. “Понимаешь, почему я должен ехать, папа?” – спросил Джозеф, притом что уезжал он не в первый раз, это он в первый раз приезжал домой, и Том уже успел побывать у него в гостях, и они вместе колесили по индейс