Время старого Бога — страница 21 из 36

ким поселкам в быстром синем “бьюике” – Тому запомнилось, как они добрались наконец до поселка индейцев зуни и с какой гордостью Джозеф показывал ему амбулаторию на отшибе. И Том увидел, как любят здесь его сына, а его напарник, молодой врач-индеец, по прихоти судьбы носивший ирландское имя Шон, встретил странного пожилого ирландца тепло и по-дружески. И стало ясно, что Джозеф обрел дом и Тому места в этом доме нет. И в тот раз в аэропорту Альбукерке Том с гордостью осознал, как многого достиг его сын, его молодчина-сын. Долгие годы обучения медицине, обретение своего места в мире, что и побудило его уехать так далеко. Так далеко. И перед отъездом они обедали в Санта-Фе, и отведали самый острый в мире чили, едва не выплюнув языки на тарелки, и оба смеялись, смеялись, а во рту горело. И когда Джозеф наконец поднялся, не спеша, но и не медля, и собрался возвращаться к себе, в никуда, унося с собой мир и бросая отца с грузом просроченных истин, Том нашел в себе силы, Deo gratias, держа в голове давние слова Джун, обнять своего замечательного сына. И хоть он и не поцеловал Джозефа в лоб, но сделал нечто похожее – погладил его по затылку и задержал на миг руку, словно давая священный обет, и сказал: что бы ни случилось в прошлом или в будущем, я твой отец, и это навсегда, помни об этом, Джозеф, я был и буду тебе отцом, эти узы нерушимы, и я всегда буду тебя любить.

Если такие раздумья лишают человека сна, это еще можно понять, но Том погрузился в беспокойную полудрему, и его затянуло в темный омут грез. И они казались явью, и стали явью.

На несколько недель мир, как видно, вновь жестоко вверг его в одиночество, словно возвратилось некое подобие прежних дней. Он снова стал обитателем плетеного кресла. Аппетит к нему вернулся, и он не отказывал себе в великолепных сосисках из Клонакилти, которые поставлял в поселок мистер Прендергаст. Он был также представителем фирмы “Кловер митс”, чьи полуфабрикаты облагораживали любое рагу. В приюте Брат был охоч до бульонных кубиков “Эринокс”, которые способны были растопить его жестокое сердце, настраивали его на лирический лад. “Сделаны в районе Кристендом, графство Уотерфорд, а ты не знал?” – говорил он почти благоговейно. Том думал, что где-то на самом деле есть такой район, Кристендом, хоть никогда не решался спросить и с тех пор ни разу о нем не слыхал. В эту пору года невольно думаешь о том, что уже скоро, в июне, пойдет молодая уэксфордская картошечка – вылезут из своих норок картофелины, забелеют на грядках, словно головы пластмассовых пупсов. Представляешь картошку, а сверху квадратики масла, точно миниатюрные гранитные плиты – и аж слюнки текут. На скудной земле в тени деревьев буйствовали нарциссы мистера Томелти. Сам мистер Томелти вновь принял облик древнеримского бога, одетого в рубище, и воинственно прохаживался по саду. Сухие стебли высоких многолетников были уже срезаны, словно смолкшая песнь минувшего года – должно быть, думал Том, мистер Томелти, глядя на свежую поросль, мысленно видит цветы – пронзительно-желтые, алые, голубые цветы грядущего лета. Хоть с тех пор они больше не обменялись ни словом, присутствие хозяина вселяло в Тома безмятежный покой. Единственный их разговор укрепил в нем чувство, что здесь он дома. Бодрая миссис Томелти в саду вовсе не показывалась – возможно, в этом и дело, подозревал Том. Скоро мистер Томелти раскочегарит газонокосилку с чудесным мощным мотором, которая щетинится рычагами, словно заморский зверь, – или в ней больше сходства со зверем ирландским, со здешним зайцем, навострившим уши. Возможно, мистера Томелти умиротворяет ее глухое рычанье. Под самой стеной замка лепилась широкая клумба, увидеть ее Том мог, только высунувшись из окна. Там пестрели однолетники мистера Томелти – большеголовые маргаритки, фиалки, а краше всех люпины, что синеют на плоскогорьях Дикого Запада. В дальнем конце сада зацвели агапантусы, а все, что осталось от гуннеры – круг гниющих стеблей, как на месте древнего побоища – вот-вот снова оживет, и появятся чудесные листья, широкие, как слоновьи уши. Когда Том женился на Джун, он вообще не знал названий цветов – что ромашка ему, что одуванчик, все едино. А Джун в палисаднике позади дома устроила тайный райский уголок, с местом для солнечных ванн и крашеной скамейкой в придачу. Для Тома стало сигналом тревоги, когда она забросила сад. Двадцать лет она держалась молодцом – задвинула все невзгоды подальше, в самый темный угол, чтобы эти зловредные сорняки захирели без солнца. Но сорняки всюду прорастут.

Вот в чем опасность приятных мыслей. Иногда разум уносится вдаль, словно дикий скакун, без седла и узды. Нельзя его бросать на произвол судьбы. Надо постоянно с собой разговаривать, отдавать себе приказы, как командир солдату. Схожее состояние души он наблюдал у многих армейских товарищей – выходцев из приютов и ремесленных училищ. Все детство над ними страшно, методично издевались, и все же зачастую паренек, покидая в шестнадцать лет приютские стены, плакал, но уже по-новому, от ужаса перед неизвестным миром. А армия вносила в их жизнь порядок – вставай чуть свет, ешь, выполняй приказы, – и никакая война не шла в сравнение с тем, что им уже довелось пережить. Нет ничего страшнее тени Брата в темной сутане, что склонился в ночи над твоей постелью, готовый тебя избить или изнасиловать. Страшнее любого малайского воина, смуглого, жестокого и величественного, сын мелкого лавочника в жалком тряпье, презренный трус, наделенный властью над тобой потому лишь, что он взрослый. Недаром мальчишек выпускали из приюта, словно загнанных борзых из клетки, как только им исполнялось шестнадцать – пока они не набрались сил, чтобы отколотить Братьев, заслуженно, беспощадно.

То же и с девочками, только вместо армии эти неграмотные ангелы шли в служанки, в домработницы. Или, увы, на панель в грязных переулках городков на севере Англии. Сто дорог в будущее, одна другой хуже. Или жалкая работенка в каком-нибудь кафе, как у его Джун. У женщины с летним именем – Джун, “июньская”.

Все это продолжалось, пока комиссар не свернул дело. Вот что сыграло роль. Отец Джозеф Берн и отец Таддеус Мэтьюз, два шакала в курятнике, жрали цыплят. Развратные, безжалостные, разнузданные, не знавшие удержу в своем пороке. Он-то понимал, кто прячется в этой тихой обители. Шакалы, змеи, скорпионы, зверье. И какая же ярость объяла его после того, что сделал комиссар! И Том ее не разделил с Джеком Флемингом и ребятами, потому что ярости той не было имени. Среди оттенков гнева такая не значилась. У нее не было степеней, то была ярость безбрежная, незамутненная. Мало того, тогдашний шеф, начальник уголовного розыска Гарви, понятия не имел о ярости, что владела Томом Кеттлом, потому что старина Гарви вырос в любящей семье на богатой ферме в Литриме и ведать не ведал о подобных ужасах. Если ты своими глазами не видел столь темного, изощренного зла, то и не представляешь, что это такое. Но ярость перешла в иное качество, когда Том принес эту новость домой. Когда он поделился с Джун – обычно он этого избегал, старался работу оставлять за порогом, а тут такое, такое… И когда во время своего рассказа он посмотрел ей в лицо, то увидел, как у нее отвисла челюсть, в прямом смысле, а сам он не говорил, а бормотал, глухо рычал, чтобы его дети, его любимые малыши не услышали, хоть они и были слишком малы и ничего бы не поняли. И он думал, что в нем отзывается прежнее горе, и ждал, что она, как обычно, скажет в ответ прекрасные мудрые слова, уместные, нужные, потому что сама пережила подобное, только хуже, намного хуже. Но под конец речи он разошелся, слова набрали опасную силу – отец Джозеф Берн, отец Таддеус Мэтьюз, так и так, а комиссар, гад ползучий… – и она спросила: Том, Том, говоришь, отец Таддеус, а лет ему сколько? – а Том ответил: по-моему, чуть за сорок, где-то так, сорок с небольшим, – а она в ответ: редкое имя… скажи, он крупный, чернявый, с брюшком, с красными руками, как у мясника, который весь день их моет, а лицо у него как кусок ветчины, – он самый, ответил Том, точно он, не сомневаюсь, и Джун вскрикнула, забыв, что дети могут услышать: это он, он надо мной издевался, Том, это он.

Разговаривай сам с собой, Том, разговаривай, успокаивайся. Держись из последних сил. Что-то будет, что-то будет, только не сейчас. Он властитель времени на своем плетеном троне, хранит безмятежность настоящего. И, честное слово, воздерживается от любимых тонких сигар, вняв-таки советам своего бывшего доктора. Потому что на самом деле он по-своему хочет жить. Хочет жить долго и выбраться наконец из дремучего леса, как рыцарь в средневековых легендах. Продраться сквозь густую чащу, где тусклый свет недостоин зваться светом. По древней тропе, устланной ковром из листьев тысячи осеней. И увидеть наконец вдалеке просвет, бриллиантовый блеск солнца, там, где кончается лес.

Ну а мистер Томелти копал и рыхлил, упорно созидая свой райский уголок. Копал и рыхлил. И Том рад был видеть этот извечный ритуальный танец садовника. Рад был он видеть и море в многоцветном наряде, что плескалось между бесплодной землей и одиноким островом. Рад был смотреть, как беснуется на море ветер и обрушиваются на него весенние ливни тысячами железных гвоздей, трудятся над его ликом, словно небесный каменщик с молотом и острым резцом. Все в природе осмысленно, деловито, кипуче, таинственно, непрерывно и стремится не к хаосу и катастрофам, а к гармонии, полноте и счастью.

Глава 11

“Убийство совершено с особой жестокостью, в приступе буйства и ярости”. Флеминг читал вслух давние записи Билли Друри. Он приехал, нарушив мирное уединение Тома, но Том был не против, это же Флеминг. К этому верзиле он всегда относился с теплотой. На этот раз Том пригласил его зайти, ведь накануне он навел в квартире порядок – долгожданная запоздалая весенняя уборка. По натуре он был не очень хозяйственный, что тут говорить. Пакет с чистящими средствами давно уже пылился в темных недрах буфета без всякой надежды. В своем усердии Том, сам того не зная, потревожил паучиху в ее жилище над буфетом, а бабочек разбудило весеннее тепло, и они улетели до будущей осени. Увидев, как они бьются о стекло, Том бережно взял их в ладони и помог им выбраться. И они упорхнули прочь, ладные, изящные, покинули свое зимнее убежище навсегда, без сожалений. “Прощайте, – сказал им вслед Том в духе Джона Уэйна, когда они слились с разноцветьем побережья. – Прощайте, друзья. Спасибо, что скрашивали мне долгие зимние вечера”. И Флеминг тоже начал с благодарности – дескать, спасибо, что зашел в тот раз, Уилсону с О’Кейси ты очень помог.