Мне не пришло в голову, что у нашего маленького выхода в свет могут быть какие-то последствия, но не успела еще вернуться на Уиллзден-лейн, как кто-то уже доложил моей матери, где я была и с кем. Она вцепилась в меня, едва я переступила порог, выбила у меня из рук молочный коктейль, он ударился в стену напротив, очень розовый и густой — неожиданно драматично, и все остальное время, что мы прожили там, пришлось сосуществовать с бледным клубничным пятном. Она принялась орать. Что это я вздумала? С кем пошла? Все ее риторические вопросы я презрела и только опять спросила, почему мне нельзя на прослушивание, как Трейси.
— Только дура отказывается от образования, — сказала мать, а я ответила:
— Ну, тогда, может, я дура. — Я попробовала обогнуть ее, к себе в комнату, за спиной — моя добыча видеокассет, но она встала у меня на дороге, и потому я в лоб сказала ей, что я — не она и вообще не хочу быть ею, что мне наплевать на ее книжки, или ее одежду, или ее мнение о том и о другом, я хочу танцевать и жить своей жизнью. Оттуда, где прятался, вынырнул отец. Показывая на него, я постаралась подчеркнуть, что, если б это зависело от моего отца, мне бы прослушивание разрешили, потому что мой отец в меня верит, как отец Трейси верит в нее. Мать вздохнула.
— Конечно, он бы тебе разрешил, — сказала она. — Он не беспокоится — он знает, что ты никогда туда не пройдешь.
— Да господи боже мой, — пробормотал отец, но взглядом со мной встретиться не сумел, и с уколом боли я поняла, что мать, должно быть, сказала правду.
— Самое важное в этом мире, — пояснила она, — то, что записано. А вот с этим что происходит, — она очертила рукой мое тело, — это никогда не будет иметь значения, уж точно не в этой культуре, не для этих людей, поэтому тут ты просто играешь в их игру по их правилам, и, если играешь в эту игру, честное слово — окажешься тенью самой себя. Нахватаешь кучу детишек, никогда не съедешь с этих улиц и станешь одной из тех сестренок, которых с таким же успехом может и не существовать.
— Это тебя не существует, — сказала я.
За эту реплику я ухватилась, как дитя хватается за первое попавшееся под руку. На мать мою подействовало так, как я и надеяться не могла. Рот у нее обвис, а все ее самообладание и вся красота куда-то улетучились. Она расплакалась. Мы стояли на пороге моей комнаты, мать — склонив голову. Отец улизнул, мы остались вдвоем. Лишь через минуту она вновь обрела голос. Сказала мне — яростным шепотом: дальше ни шагу. Но едва она это произнесла, как заметила собственную ошибку: в этом прозвучало признание того, что сейчас ровно тот рубеж моей жизни, когда я наконец могу сделать этот шаг прочь от нее, и не один шаг, мне почти двенадцать, я уже с нее ростом — могу утанцевать из ее жизни совсем, — и потому сдвиг в ее авторитете неминуем, он происходит прямо сейчас, пока мы тут стоим. Я ничего не сказала, обогнула ее, зашла к себе в комнату и захлопнула дверь.
Пять
«Али-Баба выходит в город» — странный фильм. Это вариация на тему «Янки из Коннектикута при дворе короля Артура», где Эдди Кантор играет Ала Бабсона, заурядного шмука, который вдруг оказывается в массовке кинокартины вроде «Тысячи и одной ночи», снимаемой где-то в Голливуде. На съемочной площадке он засыпает, и ему снится, что он вновь в Аравии IX века. Одна сцена оттуда произвела на меня очень сильное впечатление, мне хотелось показать ее Трейси, но ту стало трудно застать — сама она не звонила, а когда я набирала ее домашний номер, на том конце провода повисала пауза, после чего ее мать сообщала мне, что Трейси нет дома. Я знала, что у нее могут быть уважительные причины: она готовилась к прослушиванию в сценической школе, с которым ей любезно согласился помочь мистер Бут, и она почти все дни среди недели репетировала в церковном зале. Но я еще не была готова отпустить ее в ее новую жизнь. Я устраивала на нее множество засад: двери в церкви стояли открытыми, сквозь витражи лилось солнце, мистер Бут аккомпанировал ей на пианино, и если она замечала, как я за ней шпионю, — махала мне, как взрослая, рассеянное приветствие занятой женщины, но ни разу не выходила поговорить. По какой-то невнятной предподростковой логике я решила, что виною здесь мое тело. Я по-прежнему оставалась долговязым и плоскогрудым ребенком, топталась в дверном проеме, а Трейси, танцуя на свету, уже была маленькой женщиной. Как же она может интересоваться тем, что до сих пор интересует меня?
— Не-а, не слыхала. Как, еще раз, называется?
— Я ж тебе только что сказала. «Али-Баба выходит в город».
Я обнаглела и зашла в церковь в конце одной ее репетиции. Она сидела на пластиковом стуле и снимала чечеточные туфли, а мистер Бут еще был у себя в углу — возился с музыкальной пьесой, «Не могу не любить этого мужчину»[91], то ускоряя ее, то замедляя, играя ее то как джаз, то как рэгтайм.
— Мне некогда.
— Можно сейчас пойти.
— Мне сейчас некогда.
Мистер Бут сложил ноты в портфель и подошел к нам. Носик Трейси взмыл в воздух, вынюхивая похвалы.
— Ну, это было потрясно, — сказал он.
— Хорошо получилось, правда?
— Потрясающе. Ты танцуешь, как мечта.
Он улыбнулся и похлопал ее по плечу, и лицо у нее зарделось от счастья. Такие похвалы я выслушивала от своего отца каждый день, что бы ни делала, но для Трейси, похоже, это было большой редкостью: как только она это услышала, в тот же миг, казалось, все изменилось, включая отношение ко мне. Когда мистер Бут медленно выходил из церкви, она улыбнулась, закинула свой танцевальный мешок за плечо и сказала:
— Пошли.
Сцена эта — в начале фильма. На песчаной земле сидит группа людей, у них, похоже, уныние, тоска. Это, сообщает Алу султан, музыканты, африканцы, которых никто здесь не понимает, ибо говорят они на чужом языке. Но Алу хочется с ними поговорить, и он пробует всё: английский, французский, испанский, итальянский, даже идиш. Ничего не выходит. Затем — осеняет. «Хай-ди-хай-ди-хай-ди-хай!» Зов Кэба Кэллоуэя, и африканцы, узнав его, вскочили на ноги и ответили отзывом: «Хо-ди-хо-ди-хо-ди-хо!» Возбужденный Кантор не сходя с места включает черного — мажет себе лицо жженой пробкой, оставляя лишь вращающиеся глаза, эластичный рот.
— Это что? Не желаю я на это смотреть!
— Да не на это. Ты погоди, Трейси, пожалуйста. Подожди.
Я забрала у нее пульт и попросила поудобнее устроиться на диване. Теперь Ал пел африканцам — куплет, от какого почти свинговало само время, забегая далеко вперед, к тому мигу, когда африканцы эти больше не будут тем, что они сейчас, к тому времени, когда они зададут ритм, под который миру захочется танцевать, в месте под названием Гарлем. Услышав эту весть, восхищенные музыканты встали и принялись танцевать и петь на высоком настиле, на городской площади. Султана и ее советники смотрят вниз с балкона, арабы смотрят снизу с улицы. Арабы — голливудские арабы, белые, в костюмах Аладдина. Африканцы — черные американцы, разодетые в набедренные повязки и перья, в нелепых головных уборах, и они играют на примитивных музыкальных инструментах, пародируя свои будущие воплощения в клубе «Хлопок»: тромбоны из настоящей кости, кларнеты из выдолбленных полых палок, такое вот. А Кантор, верный происхождению своей фамилии[92], руководит оркестром со свистком на шее, в который дует, когда пора заканчивать соло или чтобы проводить исполнителя со сцены. Песня достигла припева, он им сказал, что свинг здесь — навсегда, что избежать его невозможно, поэтому им нужно выбрать себе партнеров — и танцевать. Затем Кантор дунул в свисток, и произошло нечто чудесное. Девушка — возникла девушка. Я заставила Трейси подсесть как можно ближе к экрану, мне не хотелось, чтобы возникли какие бы то ни было сомнения. Я искоса глянула на нее: увидела, как у нее от удивления приоткрылся рот — как у меня, когда я увидела это впервые, и тут я убедилась, что она видит то же, что и я. О, нос был другой — у той девушки нос был нормальный и плоский, — а в глазах — никакого намека на жестокость, свойственную Трейси. Но лицо в форме сердечка, восхитительные надутые щечки, компактное тело, но длинные конечности — все это было от Трейси. Физическое сходство было разительным, однако танцевала она непохоже. Руки у нее при движении кружились, ноги летали взад-вперед, плясала она увлеченно, но не одержимо технично. И она была смешная: ходила на цыпочках или замирала на секунду стоп-кадром в нелепой комичной позе, на одной ноге, руки воздеты, словно фигурка на капоте дорогой машины. Облачена как все прочие — травяная юбочка, перья, — но ее ничто не могло принизить.
В грандиозном финале девушка вернулась на сцену ко всем остальным американцам, одетым африканцами, и к самому Кантору, и встала неподвижно в шеренге, и поклонилась под углом сорок пять градусов к полу. То был отход от будущего назад: годом позже мы все пытались так сделать на игровой площадке, только что увидев, как Майкл Джексон проделывает в точности это же в своем музыкальном клипе[93]. И не одну неделю после первого показа того клипа Трейси, я и многие другие дети у нас на игровой площадке изо всех сил старались сымитировать такое движение, но это было невозможно, такого никто не мог, все мы падали ниц. Тогда еще я не знала, как это делается. Теперь знаю. На видео Майкл пользовался тросиками, а через несколько лет, когда ему хотелось достичь того же на сцене, он надевал пару «антигравитационных» ботинок, у них была прорезь в каблуке, которая сцеплялась с колышком в сцене, и он был их со-изобретателем, патент зарегистрирован на его имя.
Африканцы в «Али-Бабе» свою обувь прибивали к полу.
Шесть
В гостинице Эйми мы погрузились в несколько внедорожников. В той первой поездке был полный цирк: с нами отправились ее дети и нянька Эстелль, и, конечно, Джуди, плюс три другие личные помощницы, пресс-секретарь, Гр