— От кого это? — спросил он, и первые несколько строк я этого и сама не знала. Две минуты спустя у меня оставался лишь один вопрос: правда это или выдумка. Наверняка же выдумка: поверить во что-то иное — значит превратить в невозможность всю мою нынешнюю жизнь, а заодно уничтожить почти всю ту, что я вела до сего момента. Это бы означало позволить Трейси подложить под меня бомбу и разорвать меня в клочья. Я перечитала письмо — убедиться, что поняла. Начала она с того, что это ее долг и жуткая обязанность, и она все спрашивала и спрашивала себя («спрашивала» написано неправильно), что ей делать, и вот почувствовала, что у нее нет выбора («выбора» написано неправильно). Вечер пятницы она описала так же, как его помнила и я: шли по улице к дому моего отца, курили косяк — вплоть до того рубежа, когда она обошла дом проверить вход через кухню, безуспешно. Но тут линия времени у нас разломалась надвое — на ее действительность и мою либо на ее выдумку — насколько это касалось меня — и мой факт. По ее версии, она обошла вокруг квартиру моего отца, постояла во дворике, засыпанном гравием, а потом, раз кухонная дверь, казалось, была на запоре, сделала два шага влево и прижалась носом прямо к заднему окну — к окну в спальню моего отца, ту, где спала я, ладони сложила чашкой у стекла и заглянула внутрь. И там увидела моего отца, голого, на чем-то сверху, он двигался вверх-вниз, и поначалу она, естественно, решила, что это женщина, и будь это женщина — ну или в этом она меня уверяла, — она б нипочем не стала мне об этом говорить, ни ее это не касается, ни меня, но вся штука в том, что это вообще была не женщина, а кукла, в человеческий рост, но надувная и очень темного цвета — «как голливог»[175], написала она, — с полумесяцем синтетического ягнячьего руна вместо волос на голове и огромной парой ярко-красных губ, красных как кровь.
— Все в порядке, милая? — спросил отец через стол, пока я тряско держала это комическое, трагическое, нелепое, трогательное, отвратительное письмо в руке. Я ответила, что все прекрасно, вынесла письмо Трейси на задний двор, вытащила зажигалку и подожгла его.
Часть седьмаяПоздние дни
Один
Потом мы с Трейси не виделись восемь лет. Стоял теплый майский вечер не по сезону — тогда я пошла с Дэниэлом Креймером, наше первое свидание. В город он приезжал каждый квартал и был одним из фаворитов Эйми в том смысле, что — по причине миловидности своей — не целиком сливался с прочими бухгалтерами, финансовыми советниками и адвокатами по авторскому праву, с которыми она регулярно консультировалась, и потому ему у нее в уме выделялось имя, такие свойства, как «хорошая аура» и «нью-йоркское чувство юмора», а также несколько биографических подробностей, какие ей удалось запомнить. Родом из Квинса. Ходил в Стайвесэнт[176]. Играет в теннис. Стараясь договариваться как можно рыхлее, я ему предложила двинуть в Сохо и там «сыграть на слух», но Эйми хотела, чтобы сначала мы зашли в дом выпить. Совсем не рядовое это событие — такое вот сокровенное приглашение между делом, но Креймер, похоже, ему не удивился и не встревожился. Те двадцать минут, что нам выделили, прошли без клиентского поведения. Он восхищался искусством — не перебарщивая — и учтиво слушал, как Эйми повторяла все, что ей наплел торговец, продавая то или иное произведение, а вскоре мы уже вышли на свободу — от Эйми, от давящей роскоши этого дома, сбежали вниз по черной лестнице, оба немного осоловелые от хорошего шампанского, вынырнули на Бромптон-роуд, в теплый душный вечер, сырой, грозящий бурей. Ему хотелось неспешно дойти пешком до города — у него был смутный план посмотреть, что идет в «Кёрзоне»[177], — но я была отнюдь не туристка, и дело происходило в мои первые неопытные дни невозможных каблуков. Я уже намеревалась искать такси, когда он — ну «весело» же — сошел с обочины и остановил проезжавший педикеб.
— У нее собрано много африканского искусства, — сказал он, когда мы забирались на сиденья с леопардовым рисунком: просто беседу поддержать, но я, навостренная против любого намека на клиентство, его срезала:
— Ну, я вообще-то не понимаю, что ты имеешь в виду под «африканским искусством».
Он с виду удивился моему тону, но сумел выдавить нейтральную улыбку. Он полагался на бизнес Эйми, а я была продолжением Эйми.
— Большинство из того, что ты видел, — начала я тоном, более уместным в лекционной аудитории, — на самом деле — Огэста Сэвидж. Такое гарлемское. Там она жила, когда только приехала в Нью-Йорк — я имею в виду Эйми. Разумеется, она вообще очень поддерживает искусство.
Теперь Креймеру явно стало скучно. Я сама от себя заскучала. Больше мы не разговаривали, покуда велосипед не остановился на углу Шэфтсбёри-авеню и Грик-стрит. Подъезжая к бордюру, мы удивились присутствию бангладешского мальчишки, о чьем независимом существовании мы до этого момента совершенно забыли, однако же он, бесспорно, довез нас досюда и теперь повернулся на велосипедном седле, все лицо мокрое от пота, едва способный, тяжко сопя, объяснить, сколько стоил этот его труд человеческий в минуту. В кино нам ничего смотреть не захотелось. В несколько напряженном настроении, в одежде, прилипавшей к телу от жары, мы побрели к Пиккадилли-Сёркэс, толком не зная, в какой бар направляемся или не стоит ли нам вместо этого поесть, оба мы уже считали вечер потерянным, глядели прямо перед собой, и через каждые несколько шагов на нас пялились громадные театральные афиши. Как раз перед одной из них, чуть в глубине, я остановилась как вкопанная. Представление оперетты «Плавучий театр», снимок «негритянского хора»: головные платки, подвернутые штаны, фартуки и рабочие юбки, но всё — со вкусом, тщательно, «подлинно», без всяких намеков на Мамушку или Дядю Бена[178]. А девушкой, стоявшей к камере ближе всех: рот широко открыт в песне, одна рука воздета ввысь, держит метлу — само олицетворение кинетической радости, — была Трейси. Креймер подошел ко мне сзади и присмотрелся у меня через плечо. Я ткнула пальцем во вздернутый носик Трейси, как сама Трейси, бывало, показывала на лицо какой-нибудь танцовщицы, когда та проходила по нашим телеэкранам.
— Я ее знаю!
— Вот как?
— Я ее очень хорошо знаю.
Он выколотил из пачки сигарету, прикурил и осмотрел театр снизу доверху.
— Ну что… хочешь сходить посмотреть?
— Но тебе же оперетты не нравятся, да? Серьезные люди их не любят.
Он пожал плечами.
— Я же в Лондоне, а это спектакль. В Лондоне именно это делать и полагается, разве нет? Сходим посмотрим?
Он отдал мне сигарету, толкнул тяжелые двери и направился к кассе. Всё вдруг показалось очень романтичным, случайным и своевременным, и у меня в голове уже пробегало смехотворное девичье повествование — о каком-нибудь будущем, когда я буду объяснять Трейси, где-нибудь за кулисами грустного провинциального театрика, пока она стаскивает с себя усталые колготки в сеточку, — что в тот самый миг я осознала, что встретила свою любовь, то был миг, когда на меня снизошло истинное счастье, — именно тогда я совершенно случайно заметила ее в той очень маленькой роли, которую она еще в те времена играла в кордебалете «Плавучего театра», столько лет назад…
Креймер вышел с двумя билетами — отличные места во втором ряду. Вместо ужина я себе купила большой пакет шоколадных конфет, такие мне редко доводилось есть — Эйми подобное считала не только питательно смертоносным, но и явным показателем нравственной слабости. Креймер взял два больших пластиковых стакана скверного красного вина и программу. Я в ней поискала, но Трейси не нашла. Ее не было там, где ей полагалось быть по алфавиту занятых в спектакле, и я уже начала тревожиться, что у меня какая-то галлюцинация или я совершила постыдную ошибку. Я листала страницы взад и вперед, на лбу у меня выступил пот — должно быть, выглядела я спятившей.
— Ты в норме? — спросил Креймер. Я уже почти добралась до конца программы, и тут Креймер ткнул пальцем в страницу, чтобы я ее не перелистнула. — Но это разве не твоя девушка?
Я присмотрелась: она. Трейси сменила свою заурядную варварскую фамилию — под которой я всегда ее знала, — на офранцуженную и для меня нелепую: Леруа. Имя тоже оказалось подогнанным — теперь она звалась Треси. А на снимке волосы у нее были гладкими и блестящими. Я громко расхохоталась.
Креймер с любопытством взглянул на меня.
— Вы с ней старые подруги?
— Я ее очень хорошо знаю. То есть мы не виделись лет восемь.
Креймер нахмурился:
— Понимаешь, в мире парней мы бы такое назвали «бывший друг», а еще лучше — «чужой человек».
Заиграл оркестр. Я читала биографию Трейси, яростно разбирала ее по косточкам, стараясь обогнать время, пока в зале не померк свет, словно зримые буквы прятали в себе какой-то другой набор слов с гораздо более глубоким смыслом, требовавшим расшифровки, и явили бы нечто существенное о Трейси и том, как она теперь живет:
Треси Леруа
ХОР / ДАГОМЕЙСКАЯ ТАНЦОВЩИЦА
Театральные роли:
«Парни и куколки» (театр Уэллингтон); «Пасхальный парад» (гастроли по СК); «Бриолин» (гастроли по СК); «Слава!» (Шотландский национальный театр); Анита, «Уэстсайдская история» (мастерская)[179]
Если такова история ее жизни, то разочаровывает. Здесь недоставало вездесущих достижений других подобных биографий: нет телевидения, нет кино, никаких упоминаний о том, где ее «готовили», из чего я сделала вывод, что учебу она так и не закончила. Помимо «Парней и куколок» другие работы в Уэст-Энде не значились — только эти унылые на слух «гастроли». Я представила себе маленькие церковные залы и школы в глубинке, малолюдные утренники на сценах заброшенных кинотеатров, мелкие местные театральные фестивали. Но что-то во всем этом пришлось мне по душе — другая моя часть, столь же крупная, возбудилась от мысли, что эта биография Треси Леруа довольно-таки сопоставима — для любых прочих в этом зале, кто сейчас читает программу, или кого угодно из актеров труппы — с любой другой подобной историей. Что у Треси Леруа общего со всеми этими людьми? С девушкой сразу справа от нее в программе, у кого биография бесконечна: Эмили Вулфф-Прэтт, училась в КАТИ и не может знать, в отличие от меня, насколько статистически невероятно то, что моя подруга вообще оказалась сейчас на этой сцене — в любой роли, в любом контексте; вероятно, ей достает опрометчивости думать, будто это