– Очнулся, очнулся, – смыкая веки (свет был невыносим), проворчал Ратьша.
Повел плечами, согнул руки, потом ноги. Вроде больше нигде не болело. Тогда он резко, не раздумывая, сел на своем ложе и снова открыл глаза. Но теперь осторожно, оставив веки чуть прищуренными.
В голову толкнуло болью, но не сильно, вполне себе терпимо. Он все же потер пятерней затылок. Ни шишки, ни ссадины там не нащупал. Опустил руку, потрогал шею. Шея ныла, голова поворачивалась с трудом, и движение это обостряло боль.
Поворачиваясь всем телом, чтобы не тревожить шею, Ратьша огляделся. Оказывается, он находился в своей комнатке в великокняжеском тереме, свет, который так слепил глаза, исходил от простого настенного светоча и едва рассеивал мрак. Чего ж так слепил-то? Глаза от света отвыкли? Должно, так… А сейчас уж и не слепит, привык. Вот только шея болит. И голова… Сколько же он пролежал в беспамятстве?
Ратислав задал этот вопрос Первуше. Голос звучал хрипло, непривычно глухо. Да, хорошо, видно, его приложило…
– Так больше суток уже лежишь, боярин, – ответил меченоша. – Вечером позавчерашнего дня тебя оглушило. Так что пролежал ты вчерашнюю ночь, день и ночь сегодняшнюю. Сейчас утро уже, но еще не рассвело, только-только брезжит. Уж и не чаяли, что опамятуешь, лежал, словно мертвый. Только дышал еле-еле.
– Чем это меня? – Голос вроде стал потверже, и хрипота ушла.
– Ты с коня грянулся, – зачастил Первуша. – Влетел прямо в татарский строй.
– Это помню, – кивнул Ратислав, поморщившись от вновь прихлынувшей головной боли.
– Да… А тут наши на них ударили. Ты, видать, спиной к ним оказался. Так коняшка одного из наших передними копытами тебя и приласкала. Хорошо, шлем у тебя добрый, выдержал. Только помялся чуток. Я его кузнецам снес. Небось уж выправили. Надо будет забрать. Ну и шея у тебя тоже крепкой оказалась. У другого бы могла и не выдержать, сломаться от такого удара, а у тебя – ничего. Это все лекарь говорил, – добавил он погодя. – Еще сказал: делать ничего не надо, сам опамятуешь. Вчера вечор пришел, посмотрел тебя. Сказал, что беспамятство прошло, а ты спишь просто, умаялся сверх всякой меры.
– Заговорили от боевого железа, – пробормотал Ратьша. – А вот от такого?
– Что? – переспросил Первуша.
– Ничего. Это я о своем. Что на стенах? – растирая ноющую шею, спросил Ратислав.
– На стенах не больно хорошо, – сник Первуша. – Правда, я все при тебе, но наши часто заходят проведать. Рассказывают…
– Говори.
– Жмут татары. Приступ за приступом идет. Не дают вздохнуть нашим. От воинских людей, что изначально оборону держали, мало кого осталось. Смердов и горожан на стены ставят, а из них вояки уж не те. Хотя дерутся, говорят, зло, отчаянно. Но и гибнут во множестве. До пяти прорывов за стены отбили запасные наши. – Первуша перевел дух, продолжил: – Горшки огненные еще два раза татары кидали в город. Много дворов погорело.
– Наших из запасных многих побили?
– Говорят, ополовинили…
Ратислав сокрушенно покачал головой. Шея вновь отозвалась болью.
– Владыка дважды тебя навещал, – вновь подал голос Первуша. – И еще… – Он смущенно примолк.
– Кто? – вскинулся Ратьша, чувствуя, как замирает сердце.
– Княжна Евпраксия… – с трудом выговорил меченоша.
Сердце отмерло и зачастило, щеки обдало жаром.
– За все время до пяти раз захаживала. Видно было, что переживала за тебя.
Ратьша откашлялся, прочищая внезапно перехваченное горло. Спросил:
– Как давно была в последний раз? И кто видел ее?
– Была вечор. – Первуша оправился от смущения, заговорил опять уверенно, быстро. – Как узнала от меня, что просто спишь ты, обрадовалась, но будить не велела. Ушла. А приходила, сторожась. Никто не видел. Да и народу в тереме осталось совсем чуть, и видеть-то ее некому. Сама же с дитем в своих палатах. Еще мамка княжичева да девка теремная при ней. Я узнавал. Эти, должно, знают, куда княжна ходила.
– Ну, эти две пускай, не страшно.
Замолчали. Первуша в смущении почесывался, не зная, куда деть руки. Ратислав думал о Евпраксии. Думал, как спасти любимую. В голову ничего не приходило. Единственно, остаться здесь, в княжьем тереме, ссылаясь на нездоровье от удара по голове, защищать княжну и умереть рядом с ней, если придется. Но как же ратный долг? Не сделает ли больше для спасения города, а значит, и для спасения любимой, он там, на городской стене? Наверное, так. А раз так, то нечего здесь разлеживаться, надо идти к своим воям, драться с врагами, рубить, колоть, душить, зубами грызть, чтобы не дать их грязным рукам дотянуться до… Ратьшу передернуло.
– Неси сброю, – сказал он Первуше. – Надо идти к нашим.
– Да как же так, – опешил меченоша. – Только что как мертвый лежал – и сразу в битву? Нельзя так, боярин. Полежи еще хоть день.
– Нет у нас этого дня, – отрезал Ратьша. – Неси бронь, облачаться буду.
– Ну поешь хоть, – взмолился Первуша. – Уж два дня не емши!
При упоминании о еде Ратислава пронзило острое чувство голода.
– Ладно. Тащи, что есть, – кивнул он. – Только быстро. Не мешкай!
Первуша метнулся в угол комнатки, громыхнул там чем-то, тут же вернулся с горшком, наглухо замотанным плотной дерюжкой.
– Ешь, – ставя горшок на стол и стаскивая с него тряпку, проговорил он. – Похлебка теплая еще.
Меченоша вытащил откуда-то ложку Ратислава, обтер ее подолом рубахи, протянул своему боярину. Потом достал завернутую в тряпицу большую краюху ржаного хлеба.
– Ешь. Вкусно. Кухонные девки расстарались.
Ратьша попробовал. И правда, вкусно. Не заметил, как выхлебал весь горшок и умял хлеб. Спохватился.
– Сам ел ли?
– Ел, ел, – замахал руками умильно глядящий на то, как боярин лихо управляется с похлебкой, Первуша. – Ел. Вечор еще.
– А ныне, говоришь, утро, – смущенно почесал бороду Ратислав. – Ладно. Помоги облачиться в бронь. А опосля дойдем до гридницы. Там поснедаешь.
– Да не… – начал было меченоша.
– Не спорь со своим боярином, воин, – построжел голосом Ратислав. И уже мягче добавил: – Да и я еще чего-нибудь перехвачу. Сам говоришь, двое суток не емши. После такого что мне эта похлебка.
– Тогда… Я…
– Бронь тащи!
Первуша метнулся в дальний угол комнатенки, загремел железом, подтащил доспех, начал помогать Ратьше облачаться. Провозились довольно долго: сначала надевали бронь на боярина, потом уже тот помог снарядиться меченоше.
Пока возились с этим, у Ратьши прошла головная боль. И даже шея вроде стала болеть меньше. Наконец собрались, осмотрелись: не забыли ли чего? Вроде все на месте.
– Пошли? – спросил Первуша.
– Пошли… – вздохнул Ратислав.
Вышли в темный, едва освещенный редкими светочами коридор, дошли до лестницы. Направо уходил коридорчик, ведущий к покоям Евпраксии. Ратьша остановился. Первуша с разгона воткнулся ему в спину, отскочил, повинился.
– Ты вот что… – протянул Ратьша. – Иди пока в гридницу один и дожидайся меня там.
Первуша глянул в коридор, понятливо кивнул.
– Понял, боярин. Так я и на тебя поснедать закажу. Чего желаешь?
– Возьми чего-нибудь, – махнул рукой Ратислав, уже шагая по заветному коридорчику.
У лесенки, ведущей непосредственно в покои княжны, на страже никто не стоял. Видно, повымели всех, кто способен держать оружие, на стены. Ратьша поднялся наверх, тихонько постучал в дверь светелки. Открыла ему опять княжичева мамка. На этот раз она вела себя не в пример спокойнее. Лицо у нее, заметил Ратислав, было каким-то отрешенным.
– Опять ты, боярин? – глуховатым голосом спросила она. Оглянулась внутрь светелки, снова повернулась к Ратьше, сказала: – Заходи. Ждет тебя княжна. А я выйду покамест.
Ратислав посторонился, выпуская женщину, постоял у занавеси, отделяющей придверный закут от горницы, собираясь с духом, вдохнул глубоко, словно перед тем как нырнуть в глубокий омут, решительно отдернул занавеску и шагнул вперед. Евпраксия стояла посреди комнаты, прижав сжатые в кулачки руки к груди. Огромные черные ее глаза впились во входящего Ратислава. Глаза эти тут же наполнились слезами.
– Жив, Ратиславушка, – всхлипнула она. – Я уж думала, что и тебя не станет, как Федора. Как ты? Где болит?
Сердце Ратьши сжалось от сладостной боли. Он сделал пару шагов в сторону княжны, раскрыв руки для объятий, забыв о приличиях, забыв о побратиме Федоре, забыв обо всем… Евпраксия длинно, со всхлипом вздохнула и, зажмурившись, припала к его груди. Ратислав осторожно, чтобы ненароком не причинить боли своими медвежьими объятиями, приобнял княжну за плечи, уткнулся лицом в ее макушку, вдыхая неповторимый горьковато-цветочный запах волос. Сколько они так стояли? Бог весть! Время для них потерялось.
Спустя вечность Евпраксия отстранилась, потерла щеку, на которой отпечаталась полоса от пластины Ратьшиного доспеха, засмеялась тихонько:
– Жесткий. – Погладила холодное железо, закрывающее его грудь. – И прочный. Ведь так? – Она пытливо глянула на Ратислава. – Он спасет тебя в сражении?
– И железо прочное, – шепнул Ратьша, – и сам я заговоренный. Так что железо вражье мне не страшно.
– Как это заговоренный? – В глазах княжны загорелось детское любопытство.
Ратислав кратенько поведал ей историю своей матери-язычницы и наговора, совершенного ею над ним, младнем.
– И за все время ни меч, ни стрела, ни копье тебя даже не поцарапали? – и веря, и не веря, вопросила Евпраксия.
– Ничего, – совсем чуть-чуть покривил душой Ратьша.
– А как же ты на ложе почти что мертвый оказался? – Теперь в глазах княжны появилась легкая хитринка.
– Так то не боевое железо было, а конские копыта.
– Тогда и камень тебя убить может, – вновь запечалилась она. – И огонь греческий, который, говорят, татары на стены и в город мечут.
– На все воля богов, – обронил Ратислав. И тут же добавил, углядев нарождающийся страх за него в глазах княжны: – Но я буду стеречься, радость моя. Не бойся.