Время ураганов — страница 17 из 32

егом побежать в отель, но тут один из этих, паренек с львиной гривой, заморыш, не сводивший с нее глаз, покуда приятели его хохотали и курили марихуану на дальних скамейках парка, подошел к ней с улыбкой, сел рядом, спросил, что случилось, почему она плачет. Норма поглядела ему в глаза и увидела, что они у него – черные-пречерные и нежные, опушенные длиннейшими ресницами, и это придает ему мечтательный вид и заставляет забыть, как он нехорош в остальном – с прыщами на щеках, с приплюснутым носом и толстыми губами, и ей не хватило духу ни соврать, ни правду сказать, а потому она выбрала нечто среднее: сказала – потому что очень хочет есть и пить, и в кармане у нее ни единого песо, а еще потому, что натворила такое, что домой вернуться не может. И не сказала, что до сегодняшнего дня, пока водитель не высадил ее на обочине – деньги-то кончились, – намеревалась она попасть в Пуэрто: помнила, как когда-то была там с матерью, давным-давно, в детстве еще, никого из братьев еще на свете не было, а ей шел не то третий, не то четвертый год, а-а, нет, мать вроде бы уже носила Маноло, о чем Норма не имела ни малейшего понятия. Такого, чтоб с матерью вдвоем и никого больше, уж не бывало в ее жизни, а тогда она смотрела на воды Залива из палатки, купалась каждый день в теплом море, впервые попробовала жареную мохарру[17] и пирожки с крабами, показавшиеся ей восхитительными, не сказала и о том, что собиралась сделать, попав в Пуэрто – пробежать по тем самым пляжам, где была с матерью, до утеса, высившегося на юге, взобраться на него, дойти до самого верха – и броситься в беспокойную темную воду, чтобы разом покончить со всем – и с этой жизнью, и с собой, и с тем, что росло в ее утробе. Ничего она ему не рассказала, разве что очень хочет есть и пить и почти помирает от усталости и от страха, потому что никого в этом городе не знает и вдобавок какие-то парни в пикапе преследовали ее, когда она шла к центру Вильи, так что ей пришлось свернуть с обочины шоссе и спрятаться в зарослях тростника, а парни звали ее, посвистывая, как собаке, пощелкивая языком, а тот, что сидел за рулем – белобрысый такой, в темных очках и в ковбойской шляпе, – перекрывая гремевшую в машине музыку, я притворюсь, что не болит душа, велел Норме дурака не валять и лезть в машину, что без тебя я жить сумею и дышать[18], однако она перепугалась, бросилась в заросли и притаилась там, пока парни, которым надоело ее искать, не плюнули и не отвалили, а сейчас эти же самые парни, простонала жалобно Норма, припарковались у другого выхода из парка, у забегаловки возле церкви, и пальцем показала на черный пикап, но тут Луисми, приоткрыв в нервной улыбке свои кривые зубы, схватил ее за руку, сжал в своих и прошептал, чтоб не показывала, чтоб никогда ни за что не показывала на них, и молодец она, что сумела удрать, ведь все знают, что белобрысый – наркоторговец по имени Куко Баррабас, известный тем, что похищает девушек и увечит их, а потом, потупившись, дрожащим голосом и явно стыдясь, признался, что деньгами помочь ей не может – у самого нет, но если она согласна подождать немного, он чего-нибудь сообразит, и они смогут поесть сэндвичей в закусочной напротив парка, а потом, если Норма согласится, она переночует у него, только вот живет он не в самой Вилье, а в Ла-Матосе, до нее тринадцать с половиной километров, но, конечно, если она согласится, потому что больше ему нечего ей предложить, чтобы не портила такие прекрасные глаза слезами, но это, разумеется, если она, ну, захочет, а нет – так и говорить не о чем… Но только пусть пообещает, что ни за что на свете не сядет в пикап к этому Куко, потому что все знают, что эта сволочь отпетая, пробы ставить негде, делает с девушками ужасные вещи, он сейчас не хочет говорить об этом, но одно ей надо запомнить крепко-накрепко – ни за что на свете, даже ради спасения души, нельзя садиться к нему в машину, и помощи у полиции просить тоже нельзя, потому что мрази эти и те работают на одного хозяина, да и вообще мало чем друг от друга отличаются. И Норма со слезами благодарности на глазах, чувствуя, как першит в пересохшем от жажды горле, пообещала, что так все и сделает и что подождет его, а Луисми тогда отправился добывать деньги, а она осталась на лавочке, сжав губы, сложив руки на коленях, а глаза полузакрыв, словно молилась, хотя на самом деле старалась не слушать внутренний голос, назойливо твердивший, что только полная дура поверит человеку, которого прежде знать не знала, в глаза не видела, который наверняка захочет попользоваться ею, улестить лживыми посулами и красивыми словами, потому что все они козлы, разве нет? Много, мать их так, чего обещают, да ничего не выполняют. Однако Луисми выполнил, он доказал, что внутренний голос ошибся, Луисми вернулся, хоть и через два часа, когда в парке было уже темно и никого не осталось, кроме курильщиков марихуаны кое-где на лавочках, вернулся, показал раздобытые деньги и повел Норму сначала в закусочную напротив, а потом, взявшись за руки – по кривым улочкам этого города, пыльным и безмолвным улочкам, которые патрулировались нарядами бродячих собак, взиравших на парочку недоверчиво. Луисми и Норма прошли огромный манговый сад, где на ветвях густо висели еще зеленые плоды, а потом – висячий мост через реку, сейчас, в наступившей темноте уже невидимую, и вступили на грунтовую дорогу, уходившую в глубь шелестящих под ветром лугов. Тьма к этому времени сгустилась настолько, что Норма не видела даже, куда ставит ногу, и непонятно было, как Луисми различает что-нибудь в этом мраке; дорога шла то вверх, то вниз, делалась то шире, то уже, и, казалось, вот оборвется, и оба они кувырком полетят на дно глубокого оврага, а потому Норма крепко сжимала руку Луисми и через каждые несколько метров просила идти помедленней, а тот, когда ступили на скотопригон, гудевший от насекомых, обнял ее за плечи и принялся что-то негромко напевать. Голос у него был приятный, вполне уже мужской, хоть во всем прочем выглядел он еще совсем мальчишкой, и от песенки его, звучавшей в этой отвратительной тьме, готовой, кажется, вот-вот поглотить их, успокаивались натянутые нервы Нормы, и легче становилось ее израненным, покрытым волдырями ногам, и прояснялось в голове, где все путалось и мешалось и прежний голос твердил без умолку, что надо от спутника отделаться, вернуться на трассу, прийти в Пуэрто и с крутого скалистого берега прыгнуть в воду, разбиться вдребезги и покончить со всем этим. И вот, хоть и очень не скоро, дорога, с обеих сторон окаймленная буйными зарослями сорной травы, наконец уперлась во что-то вроде поселка, где не было ни улиц, ни скверов, ни церквей, ничего, кроме кучки домов в печальном свете фонарей. Через низину дошли до небольшого кирпичного дома, где над крыльцом лила скудный свет голая лампочка. Но Луисми вместо того, чтобы постучать в дверь или просто войти, повел девушку куда-то в глубь участка, к деревянной лачужке, которую, как он похвастал, построил своими руками, и усталой сверх меры Норме это убежище показалось райским местом, и она, не дожидаясь приглашения, тут же растянулась на матрасе и шепотом начала свою историю, не всю, конечно, а то лишь, что не так стыдно было рассказать, а он, притулившись рядом, слушал и ни разу не попытался прикоснуться к ней – разве что к руке или к щеке – и не приказал лечь на спину и ноги раздвинуть или стать на колени и отсосать, не в пример Пепе, который просил этого всякий раз, как они оказывались в постели. Возьми-ка в рот, говорил он, теперь пососи яички, сильней, сильней, девочка, глубже бери, глубже, вот так, никогда не затошнит, если тебе это нравится, а тебе ведь нравится, а Норме это нисколечко не нравилось, но он повторял это на все лады, и она ни разу ему не возразила. Потому что поначалу он и вправду ей нравился, поначалу она даже считала его красавчиком, поначалу она даже обрадовалась, когда мать привела его в дом, сказала, вот – теперь с ними будет жить, будет отчимом Норме и ее братьям, и поначалу дела пошли лучше, и мелкота вела себя потише, и мать перестала кричать, что хочет помереть, потому что никому не нужна, перестала и сама запираться в сортире, и их запирать в доме по ночам, как раньше, когда уходила и где-то напивалась. Норма не готова была рассказывать Луисми о Пепе, ей даже и думать о нем не хотелось, потому что узнал бы Луисми, что с ней на самом деле случилось, понял бы, какая же она мерзкая тварь, и помогать ей больше не стал, и выгнал бы ее вон, назад, во тьму, а потому всего лишь пожаловалась, что Сьюдад-де-Вилья – уродский, холодный и печальный город, и люди там живут под стать ему – мать, муж ее и выводок надоедливых братьев, от которых никому в доме жизни нет, а мать из-за них пилит ее. Сплела даже историю о том, что у нее и возлюбленный есть – паренек из той же школы, только на два года старше, очень красивый паренек, длинноволосый, в рваных джинсах, но семейство его против было и во что бы то ни стало хотело их разлучить: несла, словом, что в голову взбредет, лишь бы только не признаваться Луисми, что на самом деле единственный мужчина, с которым она поцеловалась, был Пепе, ее отчим, материн муж, ей тогда было двенадцать, а ему – двадцать девять: укрывшись одним одеялом, они смотрели кино какое-то по телевизору, и Пепе начал ее подкалывать, что вот, мол, ни с кем еще не целовалась, и Норма тогда так просто шутки ради, ну, дурь нашла, взяла его обеими руками за щеки и поцеловала, что называется, полным ртом, влажно и звучно, обслюнявив Пепе губы и усы, которые он отращивал старательно, но безуспешно, и он отметил это событие громким хохотом и принялся щекотать ее, и на шум сбежались братья. А Пепе любил дразнить ее, подшучивать над ней: положит, бывало, руку ладонью вверх на тот стул, куда она собиралась сесть, и ущипнет, и прикинется, будто это не он, и все это было забавно и весело – вот именно что «было», было поначалу, потому что такое внимание Норме льстило – Пепе непременно усаживался рядом, когда показывали мультфильмы, и обнимал ее за плечи, и поглаживал по спине, по волосам, но только когда мать была на своей фабрике, а братья во дворе играли с другими мальчишками, а когда смотрели телевизор, всегда укрывался одеялом, чтоб не видно было, что выделывают под ним его руки, как скользят его пальцы по коже Нормы, по всем изгибам ее тела, даруя ласку, которую никогда прежде не получала она ни от кого – даже от матери, даже в хорошие времена, когда они были на свете только вдвоем, без никого больше, и Норме не надо было ни у кого оспаривать ее внимание и нежность. Щекотка, от которой на самом деле становится не щекотно, а как-то совсем иначе, нежности, от которых бросает в дрожь, и где-то внутри становится влажно и липко – и Норма, стыдясь вздохов, которые непроизвольно вырывались у нее из груди, стонов, которые она пыталась скрыть, заглушить чем-нибудь, подавить, боясь, как бы, не дай бог, братья не услышали, мать не проведала, а Пепе – а он в такие минуты словно бы разъярялся на нее, дышал тяжело и хрипло, а глаза у него закатывались – не отпустил ее, не перестал делать то, что он делал, осознав, как ей это нравится, неотрывно пялилась в телеэкран и в смешных местах улыбалась, и делала вид, будто ничего такого не чувствует, будто ласки Пепе ей безразличны – и так шло, пока ему не надоедало, или пока он не уставал, и тогда поднимался с дивана, запирался в уборной, а когда возвращался, совал ладонь Норме под сам