Время ураганов — страница 18 из 32

ый нос, заставляя ее вдыхать неприятный запашок мочи, а Норма тогда хохотала, потому что все опять становилось смешно и забавно, и Пепе всего лишь пошучивал с ней, и Пепе всего лишь старался приласкать ее, показать, что относится к ней нежнее, чем к остальным детям, и даже к Пепито, родившемуся несколько месяцев назад. А по ночам, когда весь дом вроде бы засыпал, Норма навостряла уши, старалась разобрать, о чем говорят Пепе с матерью – особенно когда речь заходила о ней, о том, как мать беспокоится, что больно уж быстро она входит в пору и расцветает, а в последнее время странная какая-то стала, на себя непохожая, и как же ее бесит, что Пепе чересчур внимателен к падчерице, а он в ответ просил чушь не молоть, а понять, что единственная его цель – дать бедной девочке то, чем она обделена, потому что она отцовской ласки никогда не знавала, так что вполне понятно, что она малость сбита с толку этой его искренней и совершенно невинной нежностью, а если немного увлечена им, ну, слушай, это в порядке вещей, возраст такой, неймется ей, гормоны играют, чувства пробуждаются, она небось навоображала себе уже, что я ее люблю не по-отцовски, она ведь ребенок совсем и не знает, как справиться с томлением со своим, с глупым своим сердечком, что говорить, язык был у этого Пепе хорошо подвешен, не скажешь, что он и начальной школы не окончил, порой казалось, будто изучал право или там журналистику и даже диплом получил, потому что о чем ни спросишь его, он все знал, и употреблял разные мудреные слова, так что ему не составляло труда заболтать мать, слушавшую его с открытым ртом, а утром, прежде чем уйти на работу и оставить на попечение Нормы братьев, которых надо отвести в школу, а потом обед сготовить, заводившую свою привычную песню: Норма, ты уже большая, ты уже не девочка, а вполне взрослая барышня и должна вести себя как положено, выполнять свои обязанности по дому и подавать пример братьям. И смотри мне, если узнаю, что ты продолжаешь якшаться с Тере и другими паршивками, и боже тебя упаси заходить в бильярдную, где околачиваются старшеклассники. Ты, верно, думаешь, я не знаю, что там творится, так вот, заруби себе на носу, я все знаю – знаю, что тамошние завсегдатаи только того и ждут, чтобы руки распустить, охмурить, испортить и оставить с седьмым воскресеньем. А Норма кивала и повторяла – нет, мама, я в таких местах не бываю, я – сразу домой, иди себе спокойно и не тревожься, но, оставшись одна, задумывалась над словами матери, недоумевая, что все это значит – седьмое воскресенье, и какое к нему имеют отношение их соседки и бильярдная на углу, и особенно – это вот насчет рук, потому что как раз в это время Пепе и лаской, и почти силой стал добиваться, чтобы она дала ему засунуть в нее палец, прямо туда, внутрь, и палец, хоть и с трудом, вошел в нее весь, пусть у нее там жгло и внизу живота кололо. А еще больше озаботилась она – так, что и сна лишилась – после того, как однажды в школе заболело там, свело, как судорогой, а когда она забежала в уборную и села на унитаз, увидела, что трусы выпачканы кровью – темной и дурно пахнущей, – которая вытекала из той самой дырочки, которую на днях проковырял Пепе. Ну, вот оно наконец и случилось, подумала она в ужасе, то самое, о чем столько раз твердила мать, от чего без конца ее предостерегала: страшное седьмое воскресенье, теперь оно сломает жизнь и ей, и всей семье, вот она, кара, за то, что позволяла Пепе совать пальцы ей меж ног, и еще, конечно, за то, что и сама себя трогала там по ночам, когда никто не мог видеть ее и слышать, потому что братья рядом с ней дрыхли без задних, что называется, ног, а мать и Пепе слишком увлеченно стонали пружинами кровати, чтобы обернуться и взглянуть, чем она занята, да, трогала себя там, думая о Пепе, о его руках, о его языке. И потому решила об этой крови ничего никому не говорить – боялась, что мать догадается, что произошло, что сделала Норма и что продолжает делать Пепе, когда она уходит на работу. Боялась, что выгонят из дому: мать часто рассказывала, как поступают с безмозглыми девчонками, которые себя соблюсти не смогли и остались с седьмым воскресеньем – вышибают их коленом под зад на улицу, живи как хочешь, хоть сдохни там, и все из-за того, что допустила до себя мужчину, не сумела внушить к себе уважение, ибо каждому известно: дальше, чем женщина пустит, мужчина не дойдет. А дело-то все в том, что Норма к этому времени позволяла отчиму уже многое, даже слишком многое, и что самое скверное – хотела позволить еще больше, позволить ему сделать то, о чем он шептал ей на ухо, то, что мальчишки писали и рисовали на стенах уборных, то, что старики шипели ей вслед на улице, и то, что она хотела, чтобы с ней сделал все равно кто – Пепе ли, или мальчишки, или старики, да кто угодно, лишь бы только не думать, не ощущать внутри щемящую пустоту, от которой она плакала в подушку, пока не зазвонит материн будильник, пока первые грузовики не пропитают бензиновой гарью студеный свинцовый воздух утреннего Сьюдад-де-Валье; плакала неслышно, и плач этот шел откуда-то из самой глубины нутра, и она не понимала, почему плачет, но скрывала это от всех – стыдно, что она, в ее-то годы, ревет из-за ничего, как маленькая. Это мать без конца твердила, что она уже не маленькая, что скоро станет настоящей барышней и должна подавать пример младшим братьям, что надо стараться, чтобы все ее уважали, что надо учиться прилежно, а иначе зачем платят они с Пепе такие деньги донье Лусите из дома семь, которая нянчится с Пепито, пока Норма в школе, а они с Пепе из кожи вон лезут, чтобы она могла и дальше учиться и чего-то добиться в жизни, а главное – пусть на нее, на мать, посмотрит, учтет и не повторит ее ошибок, и потребовалось некоторое время, прежде чем Норма поняла, что она имела в виду под ошибками – да ее же, Норму с братьями, и имела, но прежде всего, конечно, ее, своего первенца, первого ребенка из пятерых, то есть шестерых, считая бедняжку Патрисио, царствие ему небесное – шесть ошибок совершила мать в бесплодных попытках удержать мужчин, которые чаще всего даже не удостаивали признать свое отцовство и для Нормы оставались чередой теней, окутывавших мать, когда под вечер, в прозрачных чулках, в туфлях на высоких каблуках, которые Норме никогда не давала даже примерить, та уходила пить. Да не будь же ты дурой, сказала она ей в тот единственный раз, когда накрыла ее у осколка зеркала на стене, когда Норма в этих туфлях мазалась ее косметикой. Зачем мужчинам видеть тебя такой? За тем, чтобы им тебя сейчас же захотелось? Что ни скажу – все как горохом об стенку. Ты не учишься на моих ошибках, Норма. Поди умойся и не дай тебе бог выйти в таком виде на улицу, не дай бог, соседки мне расскажут, что видели тебя в моих вещах. И Норма кивала и просила прощения и тайком стирала свои штанишки, испачканные кровью, чтобы мать не выгнала ее из дому, увидев, что наихудшие ее опасения сбылись, и так продолжалось до тех пор, пока она не поняла, что ошибалась – седьмое воскресенье – это не когда кровь идет, это то, что происходит в теле, когда она идти перестает. Однажды, возвращаясь из школы, Норма нашла валявшуюся на мостовой книжечку, напечатанную на грубой бумаге, книжечку в рваном картонном переплете, где было написано «Волшебные сказки для детей любого возраста», и когда открыла ее наугад, прежде всего увидела черно-белую иллюстрацию, изображавшую маленького горбатого человечка, который плакал в ужасе, а несколько ведьм с крыльями, как у летучих мышей, вонзали ему ножи в спину, и картинка эта так заворожила ее, что, не обращая внимания ни на собиравшийся дождь, ни на поздний час, ни на то, что надо было бежать домой и успеть до прихода матери обиходить братьев и выстирать белье, Норма стала читать сказку прямо там, на улице, на автобусной остановке, потому что дома на чтение времени никогда не оставалось, да если бы и было оно, как читать под вечный шум и гам, который устраивали братья, под телевизор, под крик матери, под дурацкие шуточки Пепе и с той прорвой дел, которые надо было переделать, после того, как отскребешь кастрюли от остатков еды, собственноручно приготовленной в полдень, перед школой; и потому, надвинув на голову капюшон куртки, а ноги подобрав под подол юбки, она погрузилась в чтение сказки про двух горбатых кумовьев – так она называлась, – где рассказывалось, как один из них заблудился в лесу недалеко от дома, в темном и жутком лесу, где, по слухам, собирались творить свои темные дела ведьмы, и горбун так испугался, что не смог найти дорогу домой и блуждал в сумерках, пока не стемнело окончательно, но тут увидел огонь, подумал, что это чей-то лагерь или бивак, побежал туда в полной уверенности, что спасен, и каково же было его изумление, когда понял, что попал на шабаш ведьм – жуткого вида старух с когтистыми лапами вместо рук, с крыльями, как у летучих мышей, за спиной, – которые мрачно плясали вокруг огромного костра, распевая: понедельник, вторник, среда, посмотри – это будет три, понедельник, вторник, среда, посмотри – это будет три, понедельник, вторник, среда, посмотри – это будет три, и пронзительно хохотали, словно гарпии, а еще выли на луну, горбун же, успевший притаиться за огромным камнем, откуда ведьмы его не видели, слушал эти зловещие песнопения и, сам не зная как, повинуясь необъяснимому и непобедимому побуждению, внезапно им овладевшему, вдруг набрал в грудь воздуху, взобрался на скалу, за которой прятался, и во всю мочь подхватил: четверг и пятница с субботой тут тоже есть, и это, значит, будет шесть. Неистовый крик его раскатился по лесу с невероятной силой, и, услышав его, ведьмы замерли, оцепенели вокруг костра, и от игры теней лица их стали еще ужасней, а спустя несколько секунд ринулись – бегом или лётом – с криками и свистом туда, где прятался за камнем бедный горбун, и вопили при этом, что непременно надо отыскать человека, выкрикнувшего такое, а он дрожал всем телом, гадая, какая же судьба его ждет, но ведьмы, когда наконец нашли его, ничего худого ему не сделали – ни в жабу не превратили его, ни в червяка и даже заживо не сожрали, однако, выкрикнув какие-то заклинания, выхватили волшебные ножи и отрезали ему горб, не пролив при этом ни капли крови и не причинив никакой боли, потому что на самом-то деле даже рады были, что человечек улучшил их песнопение, которое, по правде говоря, стало казаться им довольно монотонным, человечек же, обнаружив, что горба у него больше нет, а спина ровная и гладкая и что он больше не согнут в три погибели, возликовал безмерно и неописуемо, а ведьмы вдобавок подарили ему полный котелок золотых монет, поблагодарили за то, что он так усовершенствовал их песенку, и, прежде чем вернуться к своему шабашу, показали, как выбраться из зачарованной чащобы, и он побежал тогда к дому, торопясь все рассказать все своему соседу – а он тоже был горбатый – и показать ему свою прямую спину и обретенное богатство, сосед же, человек злой и завистливый, подумал, что он заслуживает всего этого больше, нежели тот, первый, потому что и умней, и важней его, а ведьмы эти – попросту дуры стоеросовые, если дарят золото просто так, и в следующую же среду, окончательно решив тоже попытать счастья, отправился ночью в лес искать шабаш безмозглых ведьм и долго шел в темноте, пока тоже не заблудился, и когда совсем уж собрался сесть под деревом и горько заплакать от страха и отчаянья, вдруг заметил в отдалении, в самой страшной и дремуче