6
Ма-а-а-а-ма-а-а, кричал мужской голос, ма-а-а-мочка-а-а, прости меня, ма-а-а-ма-а, и завывал, как попавшая под грузовик собака, когда ее, еще живую, тащат в кювет: ма-а-ама-а-а, мамочка-а-а-а. И Брандо – скорчившись в своем углу, на пятачке пустого пространства меж стеной и отхожим местом – только на этот угол и удалось ему предъявить права собственности, после того как молодцы Ригорито швырнули его сюда – не без злорадства подумал, что слышит голос Луисми, что это он вопит и воет от терзающей его душевной боли, это он орет до рвоты, пока из него выбивают признание. Деньги где, деньги куда спрятали, с деньгами что сделали, спрашивали его, только это и интересовало этого хряка Ригорито и его подручных-полицейских, которые молотили Брандо, а когда он стал харкать кровью, отволокли его в эту камеру, провонявшую мочой, дерьмом, кислым потом – всем этим смрадом, что исходил от конченых забулдыг, скорчившихся, как и он, у стен, похрапывавших, тихо пересмеивавшихся, покуривавших, алчно поглядывавших в его сторону. Трое таких встретили его, чуть только он ступил за порог, встретили тычками и приказали отдать им кроссовки: крутого из себя будешь строить, убийца гомосеков, сказал тот, кто вроде бы верховодил тут, орал громче всех и размахивал руками, задевая лицо Брандо, и был он чернявый, смуглый, костлявый, беззубый и бородатый, а одет во что-то, больше похожее на рваную попону, чем на рубашку, и голосина у него был низкий и гулкий, как из бочки: а ну, скидавай шкары сам, пока тебя не нагнули, а Брандо, который на ногах не стоял после того, как его обработали полицейские, пришлось разуться и протянуть свои «адидасы» бородатому, а тот сейчас же натянул их и исполнил победный танец, время от времени пиная стонавших во сне забулдыг на полу. А жалобные вопли и этот вой раздавленной собаки не смолкали ни на миг, долетали сквозь стены камер, а порой заглушались криками других арестантов: Да заткнись ты, сука паршивая! Завали хлебало, убийца. Мамашу свою пришиб в припадке бешенства, а говорит, что это дьявол расстарался, а сам невинен, как голубка! Брандо сумел устроиться на корточках в мокром от мочи углу камеры, руки скрестил на животе, спиной как можно плотнее прижался к стене, скорчившись в том единственном положении, когда внутренности как бы оставались вместе, а не разбредались по всем закоулкам его наверняка кровоточащего нутра. Он и с закрытыми глазами знал, что главарь топчется где-то рядом, ощущал смрад, исходящий от кожи этого полоумного, слышал его угрожающее бормотание, смотри, убийца гомосеков, смотри, убийца, смотри… И заткнул уши, замотал головой. Он же отдал ему свою единственную ценность, чего же еще ему надо? Засранные трусы? Бермуды в подтеках крови и мочи? Он же выкупил своими кроссовками свободный кусочек цементного пола, неужто мало, чтобы посидеть спокойно несколько минут, похныкать-поскулить над своими бесчисленными ранами? Вопли по-прежнему доносились откуда-то из конца коридора, наверняка из той крохотной камеры, которую полицейские ласково называли «норка»: это не я, мама, это не я, это дьявол, это призрак влез ко мне в окно, пока я спал, мамочка, а те арестанты, которые не дрыхли и не валялись в отключке после побоев, отвечали на эти вопли свистом, руганью и шуточками. И это явно им нравилось, а у иных даже хватало смелости обращаться к надзирателю: начальник, а дай-ка ты нам его ненадолго, мы ему воткнем, мы ему засадим, чтоб скулил не зря, а по делу, убийца, сучий потрох, тебя, мразь, пока что не били, а гладили. Да где ты там, Ригорито? Где твои приспешники? Где бадья ссак, чтоб окунуть его, пусть поплещется? Где провода и батарейка, чтоб поджарить ему яички? Отвалил, хряк, на единственной в городе патрульной машине, отвалил со своими ребятами, отвалил сразу же после того, как измолотили Брандо в особой камере на задах полицейского управления. Где деньги? – орал команданте, – отвечай, не то задавлю, как крысу, говори, пока не отрезал тебе хрен и в зад не засунул, отвечай, пидорюга, ну, и не дурак ли он: допытывается, где деньги, хотя Брандо уже поклялся, что ничего не нашел в доме, никаких сокровищ там не обнаружил, все оказалось враньем, сплетнями, выдуманными от нечего делать, он даже пустил слезу перед этими скотами, вспоминая, какая горькая досада обуяла его, когда так и не сумели найти ничего, кроме замусоленной бумажки в двести песо, лежавшей на кухонном столе, да пригоршни монет, рассыпанных по полу в гостиной, и никаких сокровищ, никаких сундуков с золотом, ничего, кроме мусора, гниющего от сырости, каких-то бумажек, и тряпья, и всякой ветоши, и помета ящериц, и передохших от бескормицы тараканов, потому что даже динамики, и проигрыватели, которые гомосек использовал на своих вечеринках, были разломаны, распотрошены и разбросаны по всему нижнему этажу – словно в одном из обычных своих истерических припадков он похватал аппаратуру, затащил наверх да и пошвырял через балюстраду, чтобы расхерачить вдребезги. Ничего там не было, ровным счетом ничего, так и сказал Брандо полицейским, но когда они перестали бить его по почкам, что делали по очереди, давая друг другу передохнуть, когда показали ему провода и аккумулятор, когда спустили с него мокрые бермуды и привязали за руки к трубе под потолком, ничего больше не оставалось, как рассказать о запертой комнате на верхнем этаже Ведьминого дома: дверь всегда была закрыта на ключ, и взломать ее они, как ни старались, не смогли даже с помощью ломика. Когда же Ригорито подсоединил голые проводки к яйцам, пришлось признаться еще, что в ту же ночь он вернулся в дом – уже после того, как убили Ведьму, а тело бросили в канал, – вернулся один, без Луисми и без Мунры, чтобы заново обшарить дом, потому что как же такое может быть, чтоб ничего не было, и, перевернув все вверх дном на первом этаже, поднялся по лестницам и принялся за второй, и опять попытался открыть дверь в запертую комнату, попробовав даже мачете, потому что уверен был – непременно там есть что-то ценное, а иначе почему же всем закрыт туда доступ