л у Брандо потому, что это был не просто переряженный, не трансвестит, а что-то такое, чем пугала его в детстве мать, когда загоняла домой, а он не хотел, и мать тогда говорила, что, мол, если сию же минуту не пойдешь, тебя ведьма унесет, и вот в один прекрасный день, нет, ну, надо же было такому случиться, появилась в этот миг та полоумная, что время от времени возникала на улицах Вильи – вся в черном, в покрывале на голове, скрывавшем все лицо, и мать показала на нее – видишь, мол? Вот сейчас ведьма тебя и заберет, и Брандо поднял голову, увидел эту нелепую и жуткую фигуру и опрометью, как ужаленный, кинулся домой, спрятался под кровать и хрен знает сколько времени после этого боялся выйти поиграть на улице: Ведьма нагнала на него такого страху, что, хоть Брандо вроде бы и сумел похоронить его где-то на задворках памяти, он воскресал всякий раз, как ему с дружками приходилось веселиться у этого чертова педераста. Потому что у Ведьмы всегда можно было и выпить, и иной раз нюхнуть, и компания заваливалась к ней в дом, откуда она почти никогда не выходила. Здоровенный домина, возвышавшийся среди каналов Ла-Матосы, как раз за сахарным заводом, несуразным своим уродством напоминал Брандо панцирь дохлой и небрежно похороненной черепахи – серая угрюмая махина, куда войти можно было только через маленькую дверку, а из нее попасть на грязную, запущенную кухню, а потом, по коридору – в огромную, заставленную посудой и пакетами с мусором гостиную, откуда лестницы вели на второй этаж, где никто никогда не был, потому что Ведьма очень сердилась, если кто-то пытался подняться, а под лестницами было нечто вроде подвала, и вот там-то Ведьма устраивала свои вечеринки: там стояли диваны и динамики и даже цветомузыка была, как в дансингах Матакокуйте, а Ведьма, встретив и усадив гостей в этом подземелье, исчезала, а потом возвращалась уже без покрывала, сильно накрашенная и даже в париках с блестками, а когда все уже были сильно навеселе или обкурены марихуаной, которую она выращивала у себя в саду, или одурели от грибов, появлявшихся под слоем навоза в сезон дождей, собранных и законсервированных в сахарном сиропе, чтобы дурманить гостей, мальчишек с громадными, как в японских мультфильмах, зрачками, мальчишек, с разинутыми ртами – в наркотическом бреду они видели, как тают стены, покрываются татуировками лица, у ведьмы вырастают рога и крылья, кожа становится красной, а глаза желтыми – и тут из динамиков начинала просачиваться музыка, а на подобии эстрады, устроенной в глубине подвала и подсвеченной, возникал хозяин и начинал петь, а вернее, блеять таким педерастическим голосом, что никак не мог взять верхние ноты песен, знакомых Брандо, потому что мать любила их слушать, хлопоча по хозяйству; их передавала городская радиостанция в программе «Романтическая музыка», и были они все какие-то печальные и рассказывали что-то вроде – «на самом деле, я давно тебя люблю, и так боюсь, что ты когда-нибудь уйдёшь», или «я стану для тебя всем, чем захочешь, я стану – ты только попроси», или «за оконным стеклом жизнь уходит впустую, мне с тобой одиноко», и поводила рукой с микрофоном, чертова Ведьма, и вперяла взор в пространство, словно стояла на настоящей эстраде, перед толпой поклонников, и то улыбалась, а то, казалось, вот-вот заплачет, и Брандо не понимал, как это все его дружки, и другие парни – по большей части с окрестных ферм, являвшиеся сюда сами по себе, а также один-два, невесть откуда взявшихся женоподобных стариков, словом, все замирали, как придурки последние, как околдованные или, может быть, как напуганные, глядя на Ведьму, и никто не осмеливался освистать ее, крикнуть, чтоб закрыла пасть, что от ее козлиного блеянья блевать тянет, и Брандо, по правде говоря, не очень-то нравилось бывать здесь, потому что, когда кокс заводил его, меньше всего хотелось торчать в этом унылом и зловещем замкнутом пространстве, будто под черепашьим панцирем, и слушать те же песенки, что слушала мать, и в голову вдруг начинали лезть дурные мысли – казалось, будто все, сколько ни есть их тут, хотят им попользоваться, изнасиловать его, если только он уснет или хотя бы закроет глаза, как со многими тут случалось от таблеточек, которые Ведьма раздавала, как карамельки, и парни дурели, соловели, беспричинно хихикали на манер слабоумных, а один раз она так настойчиво требовала, чтобы и Брандо принял таблеточку, что пришлось взять одну и сделать вид, что глотает, а потом незаметно выплюнуть и сунуть за диванную подушку, а потом сидеть и смотреть, как другие сползают со стульев на пол в таком помрачении, что даже не в силах хлопать Ведьме, а она бродит по эстраде под цветными огнями и похожа на исполинскую заводную куклу, на вдруг оживший манекен из кошмарного сна. Но самая хрень была впереди, когда Ведьма устала мяукать в микрофон, и ее сменил сучонок Луисми – сам, своей охотой никто его не заставлял, – словно целый вечер ждал удобный момент, чтобы выпереться на эстраду, полузакрыть глаза и начать хрипловато – потому что и выпил немало, и накурился – петь, но несмотря на это – да кто бы мог подумать, что у него так здорово это получится? Да откуда у этого заморыша с крысиной мордочкой взялся такой красивый, такой глубокий, такой потрясающе юный и одновременно – такой мужественный голос? До этой минуты Брандо не подозревал, что прозвище свое – Луисми – он получил из-за того, что голос его похож на голос Луиса Мигеля[22], и думал, что прозвали его так в насмешку: уж больно не вязался его мальчишеский облик, его выгоревшая на солнце кудрявая грива, его кривые зубы и хилое тельце с импозантным образом знаменитого певца: типа злая пародия на него. Я не знаю, как ты, но забыть не могу, выводил удивительно, кристально чистый голос Луисми, в сердце образ я твой берегу[23], и Брандо почувствовал комок в горле, по коже поползли мурашки, бросило в озноб, и ему на миг показалось, что он не выплюнул, а все же проглотил таблетку и что все это ему мерещится или снится или он грезит наяву от дешевой водки, от того, что перекурил травки и слишком долго сидит взаперти в этом жутком доме у полоумной Ведьмы. Он никому и никогда не говорил, как действует на него голос Луисми, и скорей умер бы, чем признал, что и продолжает-то ходить на эти вечеринки, чтобы слушать его. Потому что Брандо бывал здесь уже несколько лет, а у него до сих пор волосы на затылке вставали дыбом, когда приходилось говорить с Ведьмой – от ее диковинного уродства, от странных резких движений худых рук и ног, дергавшихся, как у марионетки, в которую внезапно вдохнули жизнь, – и по своей воле он бы с ней слова не сказал, а приходил сюда только за компанию, хоть однажды и позволил – так уж вышло, – чтобы Ведьма ему отсосала, вот здесь, на одном из этих диванов в подвале, потому что иначе сучий гомосек выгнал бы его отсюда, а Брандо вовсе не улыбалось одному на рассвете возвращаться в Вилью по зарослям тростника, так что, я не знаю, как ты, пришлось ему согласиться, мне б хотелось опять, закрыв глаза и слушая, как поет Луисми, ту усталость благую с тобой испытать, то есть поступить, как советовали тогда Боррега и Мутант, в ночь, что ты мне подарила, – закрыть глаза и думать о чем-то другом, в то мгновение, что ты остановила, покуда язык порхал вокруг его члена, но никогда, никогда, никогда не давал он Ведьме прикоснуться к его лицу или поцеловать, потому что одно дело – позволять геям любить себя, выпивать за их счет или даже разик трахнуть их в рот или в зад, и совсем другое – стать такой рвотной свиньей, как Луисми, который лижется с Ведьмой и живет с ней по-настоящему. Непонятно, почему Брандо так злился, глядя на это – даже когда он видел, как рябой хряк Мутант дрючит Ведьму, это не приводило его в такую ярость. Потому, наверно, что целоваться с геями казалось ему чем-то особенно мерзким, подлым покушением на его мужественность, и как же Луисми может решиться целоваться с Ведьмой у всех на виду – он ведь всегда казался ему правильным парнем, парнем с ног до головы, без закидонов такого рода, причем, хоть и был всего на год, на два старше, делал что хотел и клал на все, ни перед кем не отчитывался – а вот когда Брандо являлся домой пьяным, мать своими истериками мозг ему выносила. Да, Луисми делал что хотел, и уж над ним никто не стал бы насмехаться, если бы девка в отрубе обмочила его в самый такой момент. Никто не приставал к Луисми, и Брандо завидовал ему, хотя довольно скоро заметил – когда они вместе стали шляться по придорожным пивным, где поджидали голубых, – что и за Луисми повсюду следует неотступная тень – его кузина по прозвищу Ящерка, худосочная, вечно всем недовольная уродина, которая врывалась в эти притоны, устраивала там страшные скандалы, поднимала крик до небес, колотила его при всем честном народе, прежде чем за волосы выволочь на улицу. Никто не понимал, что с ней, чего она так бесится, а когда приятели допытывались, за что она так ненавидит Луисми, тот лишь печально улыбался, но ничего не рассказывал. Ходил слух, что она шпионит за ним, чтобы накрыть за блядством, донести бабке, а та лишит его наследства. А Луисми только на вид был дурачок, а на самом деле всегда умел ускользать от двоюродной сестрицы и продолжать свои забавы, и так шло до тех пор, пока Ящерка не заявилась в дом Ведьмы, и в этот вечер Брандо как раз вышел в патио покурить под тамариндом, росшим у двери на кухню. Вышел, потому что музыка чересчур издергала ему нервы, и настала минута, когда уже невозможно было выдержать рев Ведьмы в микрофон, треск и скрежет синтезаторов, пульсацию цветомузыки, ну, вот и вышел наружу выкурить в тишине, нарушаемой только гуденьем насекомых и свистом ветра, который носился по равнине и норовил вырвать у него из пальцев дарующий кайф косячок, где смешаны были порошок коки и волокна марихуаны. То ли косячок обострил ему зрение, то ли расширенные зрачки привыкли к темноте, но как только тлеющий окурок полетел в шуршащую глубь канала, Брандо заметил, что от грунтовой дороги по тропинке движется к нему небольшая фигурка, зыбкая тень, безмолвная и сгорбленная, и, пошире открыв глаза, тотчас опознал в ней двоюродную сестру Луисми по прозвищу Ящерка. Она его еще не видела – потому, наверно, что ветви тамаринда скрывали, или потому, что фонарь над дверью в кухню слепил ее точно так же, как огромных жуков, суматошно мельтешивших вокруг лампочки, однако дело было в том, что Брандо в приливе внезапно нахлынувшей злости решил не окликать Ящерку, пока не подойдет совсем близко, и в тот миг, когда она уже собралась толкнуть решетчатую дверцу, гаркнул грубо и зловеще: куда? – и Ящерка вскрикнула, как все равно раненая птица, и на лице ее отразился такой страх, что Брандо согнулся от хохота. Наверняка штанишки намочила, подумал он, наконец выходя с глумливой рожей на свет фонаря. Что у тебя в голове, придурок? – сдавленно – то ли еще от страха, то ли от ярости – закричала она. – Я чуть инфаркт не получила из-за тебя, остолопа, и Брандо не удержался от нового приступа хохота. Ящерка повернулась к нему спиной и толкнула решетку, Брандо пришлось шагнуть вперед, чтобы удержать ее. Куда идешь? – повторил он. Она яростно дернула плечом, сбрасывая его руку, ощерилась: Ты кто такой, чтоб спрашивать, какое твое собачье дело? – а Брандо, не теряя спокойс