ел, хватит придуриваться, мне же Луисми рассказывал, как ты шалеешь, если полизать тебе твою звездочку… И от таких слов Брандо, который уже было поставил одну ногу на землю, влез обратно, придвинулся к инженеру и ударил его головой – очки разбил и нос тоже, судя по тому, как хрустнуло, и по тому, как отчаянно заверещал этот козел надушенный, но смотреть и оценивать причиненный им ущерб Брандо не стал, а выпрыгнул из машины, пересек трассу и побежал в гору – бежал и бежал и бежал вдоль тростниковых зарослей, и лишь когда почувствовал, как нестерпимо печет в груди, – остановился. Лоб у него самого был слегка ссажен и немного подкравливал, но когда вернулся в поселок, уже присохло, да и была эта ссадина такая маленькая, что мать даже не спросила, что случилось. Сука рваная этот инженер, сука Луисми – почему не мог прикусить язык и сохранить секрет, зачем надо было выбалтывать это старому козлу? Почему Брандо не задушил его в то утро, когда проснулся рядом с ним на вонючем матрасе? Надо было убить его и смыться с его деньгами, сколько бы их там ни было. Он только и думал об этом в последнее время – убить и убежать, и ни о чем больше, потому что ничего больше и нет: школа? – пустая трата времени; наркота и спиртное опротивели, перестали доставлять удовольствие; дружки – все поголовно придурки, мать – тупоумная святоша, все надеется, что отец Брандо когда-нибудь вернется и будет жить с ними, словно не знает, что у него давно – другая семья в Палогачо, а деньги он шлет, потому что совестно ему, понимаешь, мама, совестно, что бросил нас, выбросил, как мусор какой-нибудь выбрасывают, поступил, как с полным дерьмом, и зачем ты так усердно молишься, если все равно не способна распознать правду, о которой всем уже давным-давно известно. Однако мать запиралась у себя в комнате и читала молитвы не то что вслух, а в полный голос, почти кричала, чтобы заглушить его слова, чтобы не слышать, как он лупит в дверь кулаками и ногами, а если бы можно было – Брандо с удовольствием врезал бы и матери, чтоб поняла наконец, чтоб сдохла наконец и перестала засирать ему мозги своими долбаными небесами и доставать своими молитвами, проповедями, жалобами типа: Господи, в чем я провинилась, что у меня такой сын? Где мой Брандо, мой любимый сыночек, мой нежный и добрый мальчик? Как же ты допустил, Господи, как допустил, что дьявол вселился в него? Нет никакого дьявола, дура ты старая, орал Брандо из-за двери, ни дьявола нет, ни Бога, и тут раздавался пронзительный, страдальческий вопль, а потом снова, все более истово и страстно мать принималась замаливать сыновнее святотатство, и Брандо тогда поворачивался, уходил в ванную, становился перед зеркалом и смотрел на свое отражение до тех пор, пока не начинало казаться, что его черные зрачки на черной радужке растут, расширяются и наконец заполняют всю поверхность зеркала, и жуткая тьма поглощает все вокруг – тьма, где не посверкивали в виде слабого утешения даже отблески адского пламени, тьма мертвенная и опустошительная, пустота, где сгинет все и вся: и жадные губы геев, подкатывавшихся к нему в пивных, и ночные походы на собачьи оргии, и даже воспоминания о том, что делали они с Луисми – даже это. Я не знаю, как ты, но тоскую опять, пело радио в заведении Сарахуаны, и во сне о тебе продолжаю мечтать, а Луисми больше не пел и даже не мурлыкал рассеянно, как всегда, когда звучала запись, которая ему нравилась, и среди друзей бездумных, даже разговаривать и то не мог, и на улицах безлюдных, а все потому, что инженер перестал отвечать ему на звонки и вообще пропал куда-то, не показывался больше в придорожных шалманах, и прошел слух, будто он перевелся подальше, сказав, что в здешних местах становится небезопасно, а Брандо так и не рассказал Луисми, что там вышло у них в тот вечер, когда папочка этот предложил вылизать ему зад, ни словом не упрекнул Луисми, что выболтал то, что было у них, потому что сказать об этом – значило бы признать, что та ночь в самом деле была, а Брандо не готов был взглянуть этой истине в глаза, а еще меньше – к тому, что натворил Луисми, который сначала целыми днями скорбел по своему инженеру, укуривался в туалетах забегаловок или на обочине трассы, а потом однажды вечером появился, сияя от счастья, у Сарахуаны и объявил всем… Ты женился?! Да не свисти! Нет, серьезно? Женился по-настоящему, честь по чести? Ага, кивал в ответ этот придурок. Ее зовут Норма, она из Сьюдад-де-Валье. Да неужто это та девчонка, что ты снял тогда в парке? Многие тогда положили глаз на бродяжку, но Луисми обштопал всех, увез ее к себе в Ла-Матосу, а теперь она его супруга, его женщина и… вы сейчас упадете, парни! Она беременна, и через несколько месяцев Луисми станет отцом. Вот это да! Ну, поздравляю, закричала вся банда и решила отметить такое событие грандиозной пьянкой, а Луисми, пидор гнойный, ходил сам не свой от счастья, и все наперебой рвались его обслюнявить, поздравляя с законным браком, а сам он малость приободрился и даже говорил, что бросит свои таблеточки, и впервые за долгое время глаза у него ожили и заблестели, но Брандо продолжал яриться, вспоминая ту ночь, когда они были вместе, неповторимую ночь, которую нельзя повторить, а можно только забыть, вытравить из памяти, и все спрашивал себя, кто еще знает о ней, кому еще выболтал сучонок этот секрет. А может, инженер и не знал ничего, а решил просто взять его, что называется, на арапа – вдруг выгорит дело? Потому что никто не подкалывал его, не подшучивал над ним, не намекал на его шашни с Луисми, да и тот вел себя как всегда, будто ничего вообще не было, а просто пригрезилось Брандо, словно никогда в жизни даже не трогали они друг друга и не целовали, и держался с ним в точности как раньше – при встрече в парке здоровался с ним, поднимая брови по своему обыкновению, и по их обычаю стукал кулаком об его кулак, а посреди пьянки предлагал курнуть на двоих в патио «Метедеро», и Брандо тянул и затягивался дымком, но не разговаривал с Луисми, не смотрел на него и, само собой, не прикасался к нему, словно ничего и не было, словно Брандо все это себе нафантазировал, хоть это было совершенно немыслимо – он же не гей, не пидор какой-нибудь, с чего бы ему воображать такие штуки, верно ведь? Но отчего ж тогда такого неимоверного усилия стоило ему отвести глаза от Луисми на пьянках или игрищах? Почему казалось ему, что тот только поджидает нужный момент, чтобы рассказать всем, как и что было у них? Почему Брандо все сильней одержим мыслью убить его прежде, чем момент этот настанет? А для этого всего-то и надо раздобыть оружие, – а это дело нетрудное, и потом застрелить, что тоже проще простого, и отделаться от трупа – может, сбросить в канал, а самому отвалить из города куда-нибудь, где он никогда больше никого не встретит, и прежде всего – свою дуру-мамашу, а может, стоит убить и ее тоже, а уж потом смываться, всадить ей пулю, пока спит, или что-то в таком роде, быстро и скрытно, отправить на ее сраные небеса, чтоб раз и навсегда перестала страдать. Ну, на хрена она такая нужна – не работает, не зарабатывает ни гроша, либо в церкви торчит, либо в телевизор пялится, сидит как приклеенная, смотрит свои сериалы либо читает свои журнальчики со сплетнями из жизни звезд, а единственный ее вклад в этот мир – углекислый газ, который она выдыхает. Праздная, ни на что не годная, никчемная жизнь. Убить мамашу – все равно что доброе дело сделать, совершить акт милосердия. Но для этого надо где-то разжиться деньгами, да так, чтобы хватило на переезд в другой город, и на жилье, и на житье, пока не найдется работа, не начнется новая жизнь, свободная жизнь – такая примерно, какую построил себе отец, когда Компания перевела его в Палогачо и он смог наконец избавиться от них: от плаксивой фригидной жены, от придурковатого сына, который слепо повинуется матери, безропотно выполняет все, что она ни скажет, чего ни захочет, каждое воскресенье прислуживает падре Касто на мессе и уверен, что попадет в ад, если только попробует заняться онанизмом. В жопу это все, весь этот вонючий город, думал он, облизывая губы, вспухшие от кокса, щепотку которого он всыпал в сигарету, хорошего кокса, который так славно заходит в легкие, такой приход дарит, когда прикуришь – и разгорается еще не погасший огонек, на хрен это все, на хрен, выстукивали пальцы Брандо, на хрен, и он предложил затяжечку Луисми, но тот лишь открыл в улыбке свои кривые зубы и ответил, что, мол, бросил, даже таблеточки свои больше не глотает и дел с наркотой никаких не имеет. Вилли рассказывал о своих приключениях в Канкуне, о том, как славно жил, когда в шестнадцать лет ушел из дому и работал официантом на полуострове[24]. Брандо хотел было спросить, сколько денег надо, чтобы начать там новую жизнь, но побоялся, что остальные заметят его интерес и поймут – он чего-то задумал. Тридцати тысяч хватит, решил он, тридцати тысяч хватит перебраться в Канкун, снять квартирку и начать искать работу – да любую для начала: официантом или в обслугу ресторана, да хоть посуду мыть, если надо будет, для начала, чтоб зацепиться, а потом – подучить английский и искать счастья по отелям, где всегда полно гринго, мечтающих предоставить кому-нибудь свое очко, но тут главное будет – не застревать на одном месте, двигаться, пошевеливаться, шустрить, быть на все руки у этого бирюзово-синего, почти зеленого моря. Как тебе такой план? – спросил он у Луисми, когда они вышли покурить во дворик «Метедеро». Это вдруг, неизвестно почему, осенило Брандо, как раздобыть эти самые тридцать тысяч – да у Ведьмы же! Заявиться к ней и попросить в долг или просто забрать, говорят, у нее припрятано золото, золото в старинных монетах, они стоят теперь бешеных денег; я слышал, что один малый, которого Ведьма позвала передвинуть шкаф, подобрал монетку, закатившуюся за ножку, подобрал и прикарманил, а когда пошел продавать ее в банк, ему за нее – за одну-единственную вшивую монетку – дали пять тысяч, а Ведьма даже не заметила, что она упала, и совершенно точно, что такими монетами набиты где-то в доме целые сундуки или мешки, а иначе – как бы Ведьма жила, она ведь не работает, а землю у нее давно оттяпали жулики с Завода, да, так вот – на что бы она покупала бухло и наркоту для мальчишек, которые напиваются у нее и нанюхиваются выше крыши, слушают ее песенки и порой дерут ее на диване, и ты прикинь, Луисми, даже если денег этих мы не найдем, в доме до чертовой матери всякого ценного добра: колонки и аппаратура в подвале, здоровенный экран, проектор – это все немало стоит и прекрасно грузится в пикап к Мунре, который и подвезет нас к дому Ведьмы, если ему денег посулить, и, прикинь, что-то наверняка спрятано в комнате на втором этаже – не зря же она всегда заперта, не зря же Ведьма начинает так орать, когда кто-нибудь поднимается по лестнице или спрашивает, что за сокровища там хранятся. Что она там прячет? – Брандо не знал. Стоит ли попытаться? – Брандо понятия об этом не имел, но зато понимал отчетливо: свидетелей оставлять не надо, но Луисми этого не сказал, чтоб тот не заподозрил чего раньше времени. Ведьму – убить, загрузить в пикап к Мунре, который потом уедет вместе с Луисми, а ему, Брандо, придется избавиться и от него тоже, придется-придется, рано или поздно, но сделает он это, когда будут уже далеко от поселка и от Вильи, от всей этой привычной жизни, и вот тогда Брандо заставит Луисми запла