Лукач считает, что в «Феноменологии духа» на отдельных этапах развития сознания везде имеется некоторый единый упорядочивающий принцип и что у Гёте наблюдается то же самое. Поэтическая идея в «Фаусте» – это некое невидимое средоточие, в котором концентрируется центральная проблема мировоззрения Гёте и исходя из которого взаимосвязь всех частей трагедии становится ясной и отчетливой[269].
В трагедии Гёте, согласно Лукачу, можно наблюдать и полагание, и снятие трагического начала. Все личные драмы Фауста (сцены с духом земли, Гретхен, Еленой, финал трагедии) становятся промежуточными стадиями в развитии рода. В конце жизни Гёте писал К.Ф. Цельтеру, что для него неразрешимая трагедия – это абсурд, чистая трагедия его не интересует. С точки зрения Лукача, Гёте и Гегель едины в том, что путь рода не трагичен, но состоит из бесчисленных объективно необходимых индивидуальных трагедий. Для Гёте описания перипетий личной судьбы человека совершенно лишены сентиментальности, и если индивид выполнил свою историческую роль, то он должен сойти со сцены. У Гегеля та же мысль выражена в форме ограниченности и конечности отдельного человеческого существа по сравнению с Абсолютом. Поэтому Лукач считает, что общий философский момент «Феноменологии духа» и «Фауста» – в идее, согласно которой трагедии в микрокосме индивида суть выявление непрестанного прогресса в макрокосме рода. Например, трагедия Гретхен – это лишь необходимый этап в жизни Фауста, который должен быть преодолен. В таком же духе Лукач интерпретирует и слова Гёте, сказанные Эккерману, о том, что 1-я часть трагедии субъективна, а 2-я – объективна. Наивный историзм 1-й части «литературной феноменологии духа» переходит в рефлективный историзм 2-й части, непосредственная история – в пережитую философию истории (точно так же Лукач анализирует и соотношение 2-й и 3-й частей «Феноменологии…» в работе «Молодой Гегель…»). Если 1-я часть «Фауста» – драма по стилю, то 2-я – не эпос, а описание прошлого в перспективе современности (так, «Классическая Вальпургиева ночь» выражает «феноменологическую» историю развития рода. Субъективно – это путь Фауста к Елене, а объективно – развитие идеала красоты у древних греков начиная с примитивных, естественных ее форм). Гегель, как известно, тоже выстраивал объективно-историческое развитие духа начиная с античного эстетического идеала.
Итак, Лукач и Блох видят в «Фаусте» ту же структуру, что и в «Феноменологии…» – единый путь индивида и рода. Но у Гегеля этот путь пройден сознанием при помощи многочисленных диалектических переходов. Что же у Гёте? Какой диалектикой движим Фауст? Можно сказать сразу: он путешествует, в путешествии этом им руководит дух отрицания, а по ходу дела он избавляется от косных, застывших мыслительных форм, которыми был стеснен в прошлом[270].
Диалектическое путешествие
Почему именно мотив путешествия стал для Блоха местом встречи «Фауста» и «Феноменологии духа»? Путешествие Фауста – образец утопического отношения к миру. Фаустовский мотив – это деятельная потребность выйти за рамки ставшего и известного, отважиться на эксперимент[271], отправиться в паломничество.
Такое понимание фаустовского начала не чуждо и немецкой философской антропологии. Например, для Шелера
человек – это вечный «Фауст»… никогда не успокаивающийся на окружающей его действительности, всегда стремящийся прорвать пределы своего здесь-и-теперь-так-бытия и своего «окружающего мира», в том числе и наличную действительность собственного Я[272].
Блох не обходится и без темы образования, формирования личности (Bildung) в «Фаусте» и «Феноменологии…». Bildung как общее духовное возвышение личности – основополагающее понятие немецкой культуры, и соотнесение драматического пути Фауста с перипетиями субъект-объектных опосредований сознания в гегелевской «Феноменологии…», изнутри этого понятия отсылает к самой сути немецкого духа. Путешествующий герой символизирует не только пространственную неприкаянность духа – он еще и испытатель времени, живущий в мире, разомкнутом по отношению к будущему и творящий это будущее самостоятельно, самим действием своей жизни.
Самосовершенствование Фауста, по Блоху, – это не голый субъективизм, не потребность плыть по течению, просто живя настоящим, и не бесперспективное самолюбование, а «взор изведанного вдоль и поперек мира» (PH, 1191), к слову, вполне вписывающийся в идеологию Просвещения, с которой сводил счеты Гегель в «Феноменологии духа»[273]. Фауст – движущее начало всего мира (поэтому он и хочет сродниться с духом земли). Взгляд вовне, в мир, становится взглядом вовнутрь, внутренним бытием и гегелевского субъекта, и Фауста. Путешествие Фауста Блох именует диалектическим потому, что каждая достигнутая ступень отбрасывается в силу нового проснувшегося в Фаусте любопытства, жажды неизведанного (PH, 1192), неспособности просто быть. Блох совершенно прав в том, что Гегеля и Гёте объединяет стремление постичь суть внутреннего становления и постоянной изменчивости мира, почувствовать ритм этого становления.
Пока прекрасное мгновение не достигнуто, успокоения Фауст не найдет[274]. Как не найдет его и гегелевское сознание, которое
само себя насильно заставляет испортить себе ограниченное удовлетворение. Чувствуя это насилие, страх перед истиной может, конечно, и отступить и стремиться сохранить то, чему угрожает опасность быть утраченным. Но этот страх не может найти покоя: если он захочет пребывать в безмысленной косности, то безмыслие будет отравлено мыслью, и косность нарушится ее беспокойством; если же он утвердится как чувствительность, которая уверяет, что все в своем роде прекрасно, то это уверение точно так же пострадает от насилия со стороны разума, который потому и не найдет нечто прекрасным, что оно своего «рода» (49).
Блох мыслит это становление особым образом: сознание (Фауст) открывает в себе новые возможности, чувствует свое иное как собственное «еще-не-бытие», которым оно могло бы стать, это и заставляет его вечно странствовать. Фауст и мир, по которому он путешествует, социальный «топос», меняются в зависимости от взаимных изменений друг в друге. Блох называет самость (субъекта) вопросом, а мир – ответом, и наоборот[275].
В «Феноменологии духа» историческое становление оказывается развитием форм сознания, которое как бы поочередно надевает все новые и новые исторические маски. В «Фаусте» же мы, например, видим повторение трагедии Гретхен в трагедии Елены, но уже на другой, более высокой ступени. (Кстати говоря, именно в Елене воплотилось стремление Гёте понять возможные формы сосуществования античного духа и духа современности – тема, всегда волновавшая Гегеля. В «Феноменологии…» следы этих интересов обнаруживаются в разделе «Художественная религия», где обсуждаются становление и упадок античного искусства.)
Блох видит отождествление педагогики и процессуальной метафизики в гегелевском понятии опыта[276]. Вот абстрактное описание этого образовательного движения:
Мы видим, что у сознания теперь два предмета: один – первое «в себе», второй – бытие этого «в себе» для сознания. Второй предмет кажется прежде всего только рефлексией сознания в самого себя, процессом представления – не некоторого предмета, а только знания сознания о том первом предмете. Однако… для сознания при этом изменяется первый предмет: он перестает быть в-себе[-бытием] и становится для него таким, который составляет в-себе[-бытие] только для него; но тем самым это есть тогда бытие этого «в себе» для сознания, истинное, а это значит, что оно есть сущность или предмет сознания. Этот новый предмет заключает в себе ничтожность первого, он есть приобретенный опыт относительно него (52).
У Блоха упоминается еще один литературный предшественник Гёте и Гегеля: «Топографический прообраз посюстороннего путешествия Фауста у Гёте дает небесное путешествие Данте»[277]. Вместо божественной Гегель и Гёте разыгрывают перед нами буржуазно-протестантскую человеческую комедию. Если у Данте мы видим статичные конструкции, по которым герои нисходят в ад и взбираются на небеса, то у Гегеля и у Гёте бытие пластично, это переплетение субъекта и объекта в полноте исторической и субстанциальной жизни.
Настало время прояснить суть отношений Блоха с гегелевской диалектикой, весьма амбивалентных и противоречивых. Имела ли диалектика для него смысл, и какой?
Гегельянский марксизм – неизменный спутник текстов Блоха начиная с 1920-х годов, прежде всего благодаря воздействию Лукача. Именно в этой форме гегельянство помогло Блоху избавиться от абстрактности – и в метафизике, и в философии истории. Утопическая мысль осталась бы чистым призывом, фразой без последствий, не будь в ней политико-диалектического революционного фермента.
Главная претензия Блоха к Гегелю – фигура Er-innerung, воспоминания, диалектического «собирания» сознанием своих предшествующих форм и их снятие в абсолютном знании. Этому усилию воспоминания и подчиненности индивида целому духа, когда каждое формообразование сознания «определяет себя в качестве момента и устанавливает себе место внутри целого» (33), Блох, призывая к себе в союзники и Гёте, противопоставляет субъективное, эмоциональное утопическое начало, открытую, незавершенную систему[278]. В философии Гегеля ему недостает принципиальной новизны и неопределенности (SO, 125), он настаивает на том, что даже усилие воспоминания лишается смысла, если оно отвлеченно, если за воспоминанием не следуют ожидание и надежда (TE, 280f.). Кроме того, Блох 1920-1930-х годов, защитник авангарда и оппонент Лукача, отстаивавшего кондовогегельянский взгляд на литературу, не принимал, как мы уже видели, идеи целостности и «закругленности» литературных форм. Лукач тяготел к жутковатому оксюморону, который готовила ему эпоха: он примирял диалектику и сталинизм, пытаясь отыскать убедительный способ поставить литературу на службу обществу