Время великих реформ — страница 60 из 85

больше не повторялось.

Ты был так неотразим в мундире с кокардой, что я не могла не восхищаться тобой, но я не собираюсь делать тебе комплименты, ты сам понимаешь и знаешь, насколько ты привлекателен, также глупо было бы говорить, что мне это нравится.

Я знаю, что ты обожаешь этого милого оригинального деспота, который, конечно же, желает, чтобы его любил обожаемый муж, и доказывает ему это полностью в эти милые мгновения, проведенные вместе, они постоянно сопровождают нас, и я хочу, чтобы они переполняли нас больше, чем когда либо. Да поможет нам Бог и да благословит нас. Обожаю тебя!

В полночь.

Наш прекрасный час, проведенный перед ужином, был упоителен, и я наслаждалась как полоумная, ощущаю себя насквозь пронизанной этим чувством, ты так страстен, что этому нет имени. Но меня беспокоит, что я не смогу поужинать с тобой, а тот вечер оставил у меня то же упоительное впечатление. Я обожаю наши беседы во время отдыха в объятиях друг друга и эти милые прогулки в санях, одним словом, все, когда мы вместе. Пора спать, я обнимаю тебя и страстно люблю, ангел мой, мое все! О! Что бы я отдала, чтобы мы заснули вместе.

Да хранит нас Бог и да поможет он нам. Люблю тебя до безумия.

Понедельник 15/27 ноября 1871 года в 10 часов утра.

Я довольно хорошо спала, и я все переполнена чувствами. Люблю тебя до умопомрачения, ангел мой, только тобою и дышу. Ожидаю момента встречи с тобой.

Обнимаю тебя страстно и счастлива, что Твоя навсегда.

№ 12. Александр II – княжне Екатерине Долгоруковой

7 октября 1877. В 10 ч. утра.

Здравствуй, милый Ангел души моей. Я прекрасно спал, несмотря на необычно холодную ночь, всего 2 градуса […]

В 3½ ч. после полудня.

[…] Прогулялся. Проехался и в карете, и прошелся […] и посетил госпиталь, куда привезли солдат с Шипки, многие с отмороженными ногами, но, по счастью, в ампутации необходимости нет. На солнце почти тепло, и ветер стих[…]

В 7¾ ч. вечера.

Курьер прибыл после обеда, и твое письмо […] для меня, как солнце. Воистину я чувствую себя любимым, как никогда не осмеливался мечтать, и отвечаю тебе тем же всей душой, и чувствую себя счастливым и гордым, потому что такой Ангел, как ты, владеет мною, и потому что я навсегда принадлежу тебе. То, что надиктовал дорогой пупуся [374], как обычно порадовало меня, привязанность, которую он питает к нам с самого рождения, поистине трогательна.

Храни Господь для нас его и Олю [375], чтобы они оба продолжали нас радовать. То, что ты послала для Брянского и Архангелогородского полков, будет передано им, как только прибудет, и я благодарю тебя за это от всего сердца. Это меня нисколько не удивляет, я знаю и умею ценить твое золотое сердце, но ты понимаешь, какое удовольствие доставляет это твоему Мунке [376], для которого ты являешься идолом, сокровищем, жизнью.

В 10½ ч. вечера.

[…] Только что доставлено чудесное известие – второй редут, который осаждали румыны, взят. Деталей пока не знаем. Хорошее начало. Только что пришла твоя утренняя телеграмма, и я доволен, что твой желудок лучше […] У сына на Шипке все спокойно [377], но бедные войска ужасно страдают от ночного холода. Я люблю тебя, добрый Ангел, и нежно обнимаю.

Суббота, 8 октября, 10 ч. утра.

С добрым утром, дорогой Ангел души моей, я хорошо спал и переполнен любовью и нежностью к тебе, моя обожаемая маленькая женушка. Утро великолепное, ночь была очень холодная. Вчера, перед тем как лечь, я получил скверную новость, что турки взяли назад редут, занятый румынами. Ждем теперь подробностей. […]

В 7½ ч. вечера.

[…] Ох! Как я вспоминаю наши славные послеобеденные часы, когда дети спускались ко мне и рассказывали тебе о чем-нибудь, перед тем как пить свое молоко. Меня так и тянет к вам. Дай нам Бог вернуться поскорее!



Приложение. ИМПЕРАТОР АЛЕКСАНДР II В ВОСПОМИНАНИЯХ СОВРЕМЕННИКОВ

Выдержки из дневника П. А. Валуева. 1861–1880 гг.

1861 г.

13 апреля.

Заседание Совета министров. Кроме двух пустых вопросов о производстве в чины дворянских предводителей и о разрешении генерал-адъютанту Демидову разыграть в лотерею его Суксунские заводы, обсуживался вопрос о мерах надзора за университетскими студентами и об улучшении вообще состояния и направления наших университетов.

К этому делу приглашен граф Строганов. Не постановлено решительного заключения, но поручено Особому комитету, составленному из графа Панина, графа Строганова, князя Долгорукова и Ковалевского, рассмотреть предложения, изложенные в читанной сим последним записке [378].

Главные из них: отмена мундиров, 17-летний возраст для поступления в университет, строгие приемные экзамены, отмена прав на чин, кроме кандидатов (потому что это первая ученая степень), учреждение университета в Вильне для отвлечения собственно польских студентов от наших университетов и безусловное требование платы за лекции, от которой ныне половина студентов освобождается.

Совещание по этому поводу продолжалось 2½ часа большею частью в виде того, что на английском парламентарном языке называется «desultory conversation [379]». Общее впечатление, как и в предшедшее заседание, самое печальное. Мы словно в черной котловине, исходного пути не видно.

Государь не замечает, что перед ним диллема: вести дело новою стезею или не вести его вовсе. Его советники или сами того не видят, или не имеют духа ему это высказать. Граф Строганов и гененерал Чевкин разными путями и по разным побуждениям близко подходили сегодня к этому коренному вопросу, но первый не настоял, а последний отшатнулся.

Граф Строганов сказал, что предлагаемые министром народного просвещения меры недостаточны, имеют только полицейское значение и не устранят зла в его корне; что мы не знаем, к чему нас ведет правительство, что благонамеренные представители консервативных начал не могут писать, пока вместо репрессивных положений по делам печати существует превентивная цензура; что для дальнейшего развития на исторической почве нужно твердое установление и последовательное соблюдение известных начал; что уже теперь никто не решится писать в пользу начал безграничного самовластия и что нужно знать, имеет ли его величество в виду нас вести к конституционным формам правления или нет. (Все это, впрочем, было высказано в несколько приемов, а не в один раз.)

Государь сначала не заметил всей важности вопроса и, улыбаясь, сказал, что, кажется, не может быть никаких сомнений насчет видов правительства. Впоследствии он яснее дал почувствовать, что не имеет конституционных планов, но не заметил, что, говоря об улучшениях и соглашаясь, по-видимому, с графом Строгановым насчет необходимости исторического развития, нельзя было миновать сугубого вопроса: в чем же именно могли заключаться эти улучшения и это развитие? Неужели можно допустить предположение, что все это должно ограничиться кабинетною деятельностью господ министров и что жажда улучшений и развития, однажды возбужденная и проснувшаяся в мыслях, утолится прежними ниспосыланиями законодательных и административных благ в виде сенатских указов и законодательной манны Государственного совета и Комитета министров?

Неужели тридцатилетний опыт не обнаружил, что все это не приносит ожидаемой пользы и что вопрос о конституционных или точнее представительных или совещательно-представительных учреждениях у нас не есть пока вопрос между самодержавием и сословиями, а между сословиями и министерствами?

Государь полагает, что литература развращает молодежь и увлекает публику; он жалуется на то, что цензура не исполняет своих обязанностей, но, по-видимому, не замечает, что литература есть в то же время и отражение духа большинства публики. Он еще не убедился, что нет ведомства, канцелярии, штаба, казармы, дома, даже дворца, в котором не мыслили бы и не говорили в политическом отношении так, как говорит именно та литература, на которую он негодует.

Если направление большинства вредно, если оно стремится далее, чем для блага России ему надлежало бы стремиться, то причиною тому именно инерция правительства, которое хочет не вести и направлять, а только тормозить и удерживать. Консервативные начала нашли бы себе защитников, но для этого нужно, чтобы им дана была возможность стать на стороне правительства, указывать на его деяния и цели и определять те грани, которых оно переступать не намерено.

Теперь они могут только молчать, чтобы не увеличивать собою число тех, которые порицают правительство. Защищать его невозможно. Даже за деньги оно не может приискать себе защитников.

Граф Строганов намекнул на это и даже сказал, что покойный государь «хотел все сам делать, а всего самому делать уже нельзя»; но граф Строганов не сделал дальнейшего шага, не извлек выводов из своих собственных посылок и не объяснил, что именно следует предоставить делать другим, если этого нельзя сделать «самому».

Чевкин сказал, что самодержавие должно оставаться неприкосновенным, но что нужно, чтобы и закон оставался ненарушаемым, и что у нас вредят самодержавным началам те отступления от закона, которые мы себе постоянно дозволяем. Государь не без досады спросил: «Кто же это мы? Это, значит, я».