Церковь все это осознает. Мы острие своих задач долго направляли на признание нашего образования государством, на получение лицензий, переход на систему бакалавриата. И теперь надо обращать внимание на атмосферу в семинарии и время подготовки пастыря к исповеди.
Ну нет у нас пока для вас других писателей. Кроме этих мальчишек. Через 5–6 лет они станут священниками. Надеюсь, что хорошими.
А пока их с любовью терпеть?
Владимир Легойда: Не уверен, что только терпеть. Давайте вместе с ними готовиться к ответам.
О том, как плакать с плачущими
Владимир Легойда: Я задаюсь сам и не раз задавал своим гостям в «Парсуне» вопрос: чем отличается милосердие христианина от милосердия человека других религиозных или безрелигиозных взглядов. По факту, действию оно может ничем не отличаться. Но по мотивам, по отношению к человеку, наверное, отличается. Потому что за ним стоит какое-то глубинное понимание надежды, которую дает Бог. Мы недавно с сестрой обсуждали тяжелейшую ситуацию, мой добрый знакомый, однокашник, молодой, в общем, человек, очень тяжело уходил.
У него стремительно развивалась онкология, оставались буквально месяцы жизни, он уже не мог сам передвигаться, мы договаривались о том, чтобы его определить в хоспис. Но он вдобавок еще заболел ковидом, и его госпитализировали в реанимацию в Коммунарку. Сверхтяжелейшая ситуация. Вчера вечером сказали, что до утра не доживет. А жена его ближайшего друга, врач, все эти месяцы ухаживала за ним и мучилась от того, что не может ничего сделать, помочь, спасти… Плакала от бессилия… Мне кажется, только вера может человеку дать надежду и силы перенести подобную ситуацию. Нет, слез и боли не становится меньше, но есть надежда. Все-таки у верующего человека, при всей трагедии происходящего и испытываемой боли, нет вот этого ужаса перед небытием, какого-то иррационального тотального страха перед ним. Я это в своей жизни очень остро и ясно почувствовал, когда умерла моя бабушка, папина мама. Я тогда впервые оказался на церковном отпевании близкого мне человека. И я, с детства боявшийся и избегавший похорон, вышел с отпевания со спокойным и светлым чувством, в каком-то совершенно особом состоянии. Детские воспоминания были связаны с надрывной музыкой, звучавшей на похоронах и создававшей чувство полной безысходности, погружавшей в липкий страх и раздавливающий тебя ужас… Тихая печаль церковных песнопений одновременно дает надежду.
А недавно у меня в «Парсуне» легендарный, великий врач Александр Григорьевич Чучалин рассказывал про Сергея Петровича Боткина, что он пришел к солдату, которому невозможно было помочь, и просто сидел рядом и держал его за руку. И когда тот уходил, тот сказал в конце: «Папа, спасибо». Это невозможно слушать и произносить без слез, но врач, который жизнь свою кладет на то, чтобы помогать людям, и отдает себя, даже если уже и не может помочь как врач, но при этом же у него нет такого чувства, как у бедной жены моего друга, сердце которой разрывает горе, и она переживает подобную ситуацию тяжелейшим образом.
Мне кажется, у Боткина был евангельский подход. В жизни я его встречал у нескольких священников. Когда сердце полно сочувствия страдающему и при этом есть какое-то спокойствие и надежда, как христианская добродетель. Не в том смысле, что «все будет хорошо», не будет хорошо, когда врач говорит, что до утра может не дожить (здесь уже все нехорошо в нашем земном ожидаемом смысле), но надежда, которая позволяет перенести все тяжести, потери… Мне один священник, когда его отец, тоже священник, умер прямо на амвоне во время богослужения, а он вызвал «Скорую» и его 40 минут реанимировали, вдруг потом сказал: «Сейчас я считаю, что этого делать было не нужно. И второй раз я бы так не сделал». Что вот Господь так сделал, что он уходил прямо во время службы. И сын потом решил, что был не прав, пытаясь любыми силами, всеми способами остановить его. Эти слова трудно вместить, особенно когда это не оторванный от твоей жизни пример, но горе, касающееся кого-то из очень близких.
О молодых священниках
Владимир Легойда: Каких молодых священников я вижу сейчас? По понятным причинам в фокусе моего наблюдения обычно находятся медийно-активные священники. И я вижу, что они очень разные. Очень неравнодушные. Что они в поиске. Не всегда, может быть, находят понимание у своих архиереев. На мой взгляд, их нередко заносит. Как любого человека, который добивается какой-то популярности. С нею всем сложно справляться. При очень большой активности они неизбежно – тоже не священническая, а общечеловеческая особенность – скатываются в некоторую поверхностность.
Что мне кажется важным и сложным в плане осмысления того, что происходит. Моя работа и в журнале «Фома», и в Синодальном отделе все время связана с попыткой говорить с очень широкой аудиторией. Не отталкивая ее так, чтобы она тебя сразу, с порога, отвергла. И здесь очень сложно удержаться и сохранить баланс. И мне кажется, что одна из сложностей, которая возникает перед любым человеком, оказавшимся на не внутрицерковной территории, это не дать навязать себе тему и тон разговора.
Когда известный блогер В. беседует с известным священником-блогером – вроде бы на главные темы, – но в итоге вишенкой на торте беседы является вопрос, будет ли священник своей дочке-подростку объяснять про презервативы и безопасный секс, когда она отправится на школьную вечеринку. Мне хочется сказать: при чем здесь христианство? И добавить: отче, не поддавайтесь этому. Нельзя позволять навязывать нам повестку. Как говорится, не садись с дьяволом трапезничать – у него все равно ложка длиннее. Сам часто попадал в подобные ситуации, понимаю, как сложно не позволить втянуть себя в заведомо проигрышный разговор, но…
Ксения Собчак подобным образом пыталась в своей YouTube-программе говорить с Валерией Германикой, и Лера ей сказала: я тебе тут про Христа пытаюсь говорить, а ты меня про какую-то ерунду спрашиваешь. Лера не позволила навязать себе разговор, в котором ты заведомо занимаешь позицию оправдывающегося, что вот, мол, есть некая объективная реальность, там знания и сексуальное просвещение, а вы тут такие узколобые традиционалисты, что вы будете делать, если весь мир сказал этому «да»?
Но христианство же не про это.
Это настоящая проблема. Мы приходим говорить про христианство, а оказываемся в положении маргинала, который оправдывается. И возникает колоссальный разрыв между тем, что христианство принесло в мир, и тем, о чем нашей Церкви приходится говорить, попадая на подобные публичные площадки. Как здесь быть? Нужно ли вообще идти на такие разговоры? Наверное, нужно. Но как в них себя вести? Как не позволить навязать себе чуждый, с позволения сказать, дискурс? Как найти ту точку, которую нашел апостол Павел, когда его начали вроде бы припирать к стенке вопросами о еде? Как обрести это правильное понимание? Как его выразить так, чтобы человеку было понятно? Это всегда было сложно.
Мы говорим, что христианство зародилось в I веке по Рождеству Христову, после известных евангельских событий… Но это мы сегодня знаем, что тогда уже были христиане, мы смотрим на эти события из XXI века, после 2000 лет христианской истории, зная, что было дальше. Но когда возникло то, что мы сегодня называем христианской самоидентичностью: мы – христиане, мы – Церковь, то это же не в один день или месяц случилось. Это же не то, что мы только что создали партию, придумали название и собираемся вступить в нее. И сегодня ты входишь в храм не только по формальным признакам, но и какие-то внутренние вопросы разрешаешь для себя, так же как когда-то их разрешал апостол Павел.
И для меня в разговорах молодых священников, и мирян, как раз интересно и важно то, как они справляются с этими вопросами.
О ценности мировоззренческих споров
Владимир Легойда: Время мировоззренческих споров – это скорее в большой степени лишь мое интуитивное ощущение, пока еще не очень подкрепленное – помаленьку возвращается. Нынешний учебный год (2020–2021) был для меня удивительным с точки зрения интереса и студентов-бакалавров, и студентов-магистрантов к религиозной тематике в широком смысле слова.
Я в этом году третий или четвертый раз читал для магистрантов – самых взрослых уже студентов – курс «Политические коммуникации современной Церкви». Он у меня пока проходит обкатку, многое я еще ищу… Но если раньше я всякий раз на небольшом магистрантском курсе (15–20 человек) встречался с неприятием, недоумением и даже агрессией, то в этом году (удивительно, но это совпало и у магистрантов, и у бакалавров-первокурсников, у которых я веду уже давний для меня курс культурологии) попались очень открытые и искренне интересующиеся религиозной темой студенты. На первом занятии с магистрантами я раздал анкету, в которой попросил ответить на вопрос: была ли у вас история религии, другие исторические или религиоведческие курсы и что вам интересней: современность или история? Я был уверен – это были политологи, – что они выберут современность. Это было связано в том числе с моим воспоминанием от чтения этого курса в предыдущие годы. Почти все выбрали, что им одинаково интересна современность и история. Мы много говорили с коллегами про историю, и они были этим, я видел, искренне увлечены. И того, что меня всегда расстраивало, некая уже сформированная позиция по поводу Церкви – все с вами понятно, деньги зарабатываете на доверчивых людях, – я в этот раз не встретил. И в поколении 30-летних я вижу открытость и готовность к разговору об этом, и это меня очень вдохновляет.
О борьбе с бедностью
Владимир Легойда: Ковидный год для всех был чрезвычайно тяжелым. И еще раз всем показал, что никаких других богатств, кроме тех пожертвований, которые верующие приносят в храм, у Церкви нет. Я думаю, что теперь это видно любому честному человеку.