Владимир Легойда: Это хорошие друзья. Приведу другой пример. В 2016 году, как раз за несколько дней до исторической встречи патриарха Кирилла с папой римским, меня пригласили в Чатем-хаус (Королевский институт международных отношений в Лондоне. – Прим. ред.) рассказать о Русской православной церкви. Поскольку выступление было на английском языке, то я попросил своего доброго знакомого, американского профессора, занимающегося изучением, переводом и изданием русской философии, посмотреть текст моего выступления. И он, прекрасно понимающий, что такое Чатем-хаус, предложил мне снять или сильно сократить и смягчить последнюю часть выступления. А в ней я как раз собрался говорить о том, что Русская православная церковь последовательно отстаивает свою точку зрения по поводу однополых союзов, оставляя за собой право не принимать их. Мой друг-профессор сказал: вот об этом вам лучше не говорить. Я спросил: почему? Он ответил: потому что все вопросы и вся дискуссия сведутся только к этому. Добавив (цитирую почти дословно): «Вы не представляете, как изменился западный мир в этой теме за последние 10 лет!»
Я, конечно, тезис оставил, поскольку это было для меня принципиально важно. Правда, предсказание не сбылось. 80 процентов вопросов касались Украины и ситуации в Сирии. Чатем-хаус все-таки пространство не столько для философских, сколько для политологических дискуссий. Тема же ЛГБТ возникла то ли в одном, то ли в двух вопросах. Но боюсь, что профессор меня предупреждал не на пустом месте. Поэтому в оценке этой темы нужна сложная оптика.
Мы все примерно знаем, откуда чего ждать. Из среды модных современных театральных режиссеров с поломанными языками, которые (я лично поклонник, но) далеко не все понимают и принимают, обычно являются ерники и раздаватели самых разных пощечин общественному вкусу. А тут вдруг выходит человек и говорит чрезвычайно основательные, даже основополагающие вещи: перекрестимся и отцепим свой вагон от поезда, несущегося в ад. Поначалу думаешь, не ерничает ли. Но мне вот несколько верующих друзей написали: какой крутой христианский текст. И какой смелый.
Владимир Легойда: Это точно текст человека, который не пытается быть «в тренде». И не боится этого.
Будучи «в тренде» (в любом) он бы написал совсем иной текст. Либо идеологически заштампованный на либеральный манер. Либо псевдоправославный.
А этот по-настоящему авторский текст, вне каких-то идеологических штампованных трендов. И да, публицистический и смелый. Потому что, переставая озвучивать тезисы, принятые в каком-то сообществе, ты же просто через два дня подвергаешься «люстрации». Это же правда.
Начинается то самое «виртуальное линчевание»?
Владимир Легойда: И еще какое. Когда начались призывы школьников на неразрешенные митинги, мне жена написала, что школа, где учится старшая дочь, бурлит, учителя встревожены, родители взволнованно переписываются в чатах… Я у себя в Telegram-канале вспомнил знаменитую историю 1814 года. Когда антинаполеоновская коалиция подошла к Парижу, к Наполеону пришла делегация с предложением поставить перед войсками заслон из детей и стариков. Жесткий Наполеон вздрогнул и… отказался. У нас же все не так… В общем, довольно невинная историческая параллель, типичная интеллигентская дискуссия.
Один мой знакомый дал на эту мою запись ссылку в своем Фейсбуке с комментарием «Методичка пошла по всем прикормленным» и фразой «Теперь замарался навсегда». И как это понимать? Как ты посмел? Молчи? Придет время, мы с тебя спросим?
Богомолов прав: если ты говоришь не в унисон с какой-то общепринятостью, в сетях на тебя сразу навешивают ярлык, не выбирая выражений, лексически не церемонясь.
И в этом смысле он, конечно, сделал смелый шаг. Сказав, обращаясь к тем, кто его поднимает на щит: не ждите от меня, что я сейчас к кому-то примкну.
Я бы вообще посоветовал нам всем сейчас не сильно «примыкать». Я – за сохранение полутонов и сложную картину мира. За исключением каких-то уж очень особенных исторических ситуаций, мы это совсем не обязаны делать.
Давайте лучше постараемся с открытым сердцем и умом слушать, слышать и читать друг друга, в том числе такие тексты, как манифест Богомолова.
Я бы посоветовал нам всем сейчас не сильно «примыкать». Я – за сохранение полутонов и сложную картину мира. Давайте лучше постараемся с открытым сердцем и умом слушать, слышать и читать друг друга.
Часть критиков высокомерно замечает, что автор явно «начитался» Достоевского и многое повторяет за ним.
Владимир Легойда:Повторяю, тем, кто указывает на якобы вторичность текста по сравнению со всем массивом европейского и русского интеллектуального наследия (Шпенглер, Данилевский, Достоевский и т. д.), можно только сказать, что автор вряд ли претендовал на первичность своих оценок аксиологической истории Европы.
Но я бы не стал уходить в историко-культурологические штудии, как и в научную критику, публицистический текст не может и не должен их вмещать. Название «Похищение Европы», конечно, обязывает. (Я бы, например, уточнил, что тогда уж 3.0, а не 2.0: ведь было вначале мифологическое, а потом и вполне себе историческое, цивилизационное похищение Европы, как справедливо замечает прекрасный историк-античник И. Е. Суриков, – в V в. до н. э.) Но не надо искать в тексте всех тех пластов смыслов, которые подтягивает столь обязывающий заголовок. Это все-таки не философский трактат и даже не метафорический двухтомник Шпенглера с неожиданными взглядами, догадками и прогнозами.
Старые тексты отстоялись в историческом времени и звучат по-другому, и метафорика у них другая, и тон, и стиль. И «Вишневого сада» их авторы не читали. Отбирать или добавлять Богомолову очки, сравнивая с Достоевским или Шпенглером, ну некорректно.
Владимир Легойда: Да, и в тексте Богомолова для меня самое интересное – это оценки не прошлого, бывшего предметом внимания Достоевского или Шпенглера, а то, что происходит с нами сейчас. Непосредственно относится к сегодняшнему дню. Невероятно точно подмечена, например, вся новая реальность жизни, связанная с соцсетями и формирующимися там своими законами, правилами поведения, своей этикой.
Но если без сравнения с Достоевским и впадения в сугубо научную придирчивость позволить себе ряд неизбежных оговорок…
Владимир Легойда: То я, например, обратил бы внимание на смелый в категоричности изложения пассаж про то, что «христианство придавало сексуальному акту сакральность, божественность и красоту, эротика была предметом искусства». Природа интимного общения в христианской мысли, как известно, понималась и трактовалась по-разному, в широчайшем спектре от, условно говоря, Августина до «Этики преображенного эроса» Вышеславцева и далее. Так что вышеприведенный тезис о сакральности требует серьезного пояснения. Далее, автор как бы выпускает из поля зрения (не оговаривается) средневековое христианское искусство, где эротика вовсе не была предметом внимания. И пропускает всю нашу великую иконопись с ее бестелесностью.
Да и вообще христианское восприятие сексуальности как расколотого (грехом) явления достаточно драматично…
Владимир Легойда: В падшем мире все расколото грехом. Но эта оговорка неизбежна, да… Или вот автор говорит о ценностях прекрасной довоенной Европы. А почему не послевоенной, до 60-70-х годов?
Но это, повторю, не отменяет яркой цельности и убедительности этого публицистического текста.
Главная тема разговора – сложный человек. Несколько смущает, что замечательная (взыскуемая и необходимая) «сложность» человека задается чуть ли не равноправным присутствием в нем добра и зла.
Владимир Легойда: Сложного человека, такого, каким его увидело христианство, наверное, в литературе лучше всего описал Достоевский, как одновременно высокого и низкого, ангела и дьявола, любящего и ненавидящего. Но Достоевский не просто описывает такого человека, он ищет для него точку опоры. Фактически в каждом своем произведении. Даже в таком небольшом, но предельно значимом, как «Мальчик у Христа на елке».
Достоевский не стоит на позиции Мити Карамазова – «страшно широк человек, я бы сузил». (Риски такой позиции, мне кажется, Богомолов чувствует у тех, на кого он смотрит.) И Достоевский не говорит, что высокое и низкое, ангельское и дьявольское – само по себе ценность, которую мы должны беречь. Нет, что-то в нас обязательно преобладает. По мысли Ивана Карамазова (в пересказе другого героя романа, Миусова), при очевидном преобладании дьявольского дело закончится антропофагией: «Нет добродетели, если нет бессмертия». Говорит Иван, которому старец Зосима на это замечает: «Блаженны вы, коли так веруете, или уже очень несчастны!»
Каков же сложный человек христианства?
Владимир Легойда: Христианство никогда не исходило из равенства и неразрывного существования добра и зла. Хотя очень много древних философских и религиозных систем остаются в границах дуализма, христианство, конечно, не дуалистическая религия, не гностицизм, широко распространенный в Римской империи в последние столетия Античности.
Христианство формировало, призывало к жизни не столько «сложного», сколько «нового человека». «Нового» в противоположность «ветхому». Об этом – Нагорная проповедь и все Евангелие. Не про сакральность сексуальности, а про жертвенность подлинной любви.
Христианство не только никогда не исходило из равенства добра и зла. Но в созданном Богом мире – для христиан это принципиально – зла нет. Зло не имеет собственной онтологии, оно лишь паразит добра. И возникает как результат свободной воли человека, его выбора. Поэтому и сложность человека в христианстве задается не сосуществованием темного и светлого, а как раз свободой воли. Если хотите, тайной свободы воли. О чем, кстати сказать, тот же Федор Михайлович гениально написал в «Легенде о Великом Инквизиторе».