Время взрослой веры. Как сохранить связь с вечностью — страница 6 из 37

Это сложная тема. Да, Господь на Кресте говорит: «Прости им, ибо не ведают что творят». Этими словами и начинается «эра милосердия» в истории человечества. Не нужно, конечно, недооценивать значения данного евангельского эпизода, одного из ключевых, поворотных в этике европейской и мировой культуры. Вместе с тем он же не значит, что верующие люди должны сказать: в общем, ничего такого страшного со Спасителем не делали. Понятно, что это невозможно.

Поэтому государство, вчера закрывавшее и взрывавшее храмы (комсомольцы в 20-е годы вытворяли вещи, которые «Pussy Riot» и не снились), сегодня их, эти храмы, защищает. И слава Богу. Произошло изменение позиции государства. Оно сказало: у нас есть традиционные религии и мы будем законодательно защищать чувства и права верующих людей.

Возникают тут правовые коллизии? Да, возникают. Но прежде чем возмущаться тем, что люди обращаются в суд по поводу подобных вещей, давайте все же признаемся, что попытка решать подобные конфликты посредством суда – наиболее цивилизованный способ в XXI веке. В чем проблема-то? Вот, скажем, в ситуации с Новосибирским театром оперы и балета по поводу постановки вагнеровского «Тангейзера» было обращение в правоохранительные органы. Но дело в итоге было проиграно теми, кто подал заявление об оскорблении чувств верующих. Люди возмущались, не соглашались, но суд сказал: нет, мы никого наказывать не будем, потому что не видим нарушения закона. Так что здесь прежде всего обозначена позиция государства. Она – главная.

И мне кажется, то, что государство защищает чувства верующих традиционных религий, для государства безусловный плюс.

Христианам не привыкать к гонениям. Но при этом, согласитесь, было бы странно нарываться на гонения, радоваться им или говорить государству: не надо нас ни в коем случае защищать, нас это никак не оскорбляет, пусть рубят иконы и кресты и танцуют в храмах…

Разговоры вдогонку

О русском языке

Владимир Легойда: Одна из «высоких тем», которая, мне кажется, позволяет избавиться от навязчивой ковидной повестки и просто очень важна, высока, красива, – тема русского языка.

Я только недавно стал задумываться над тем, что запомнил еще с детства: «Берегите наш язык, наш прекрасный русский язык», «Язык – это наше богатство» и т. д. Честно скажу, я никогда в это специально не вдумывался. Ну язык и язык, прекрасный язык, но английский тоже хороший, а словарь Шекспира в 10 раз больше словаря Пушкина и т. п. Но недавно услышал у историка Юрия Сергеевича Пивоварова в лекциях о XIX веке в программе «Академия» на телеканале «Культура» о русском языке: «Это язык, на котором все можно выразить. А не на любом языке все можно выразить». (Не знаю, может быть, лингвисты и возразят тем, что всегда можно выразить то, что нужно. Ну да я не лингвист.)

И вот это, мне кажется, в сто раз важнее разговора об опасности иностранных заимствований. Стенания по поводу заимствований обычно раздаются от людей, которые профессионально с языком не работают. И это часто популизм, когда нужно поднять на флаг, сорвать аплодисменты, воскликнув «доколе?».

Мое общение с лингвистами скорее убеждает меня в том, что нет здесь (в заимствованиях) особой проблемы и опасности. Не в этом она. А вот что я, действительно, считаю важным в разговоре о языке, так это вопрос: а мы с нашими детьми и внуками, школьниками и студентами, говорим на одном русском языке? Или нет? Я даже как преподаватель культурологии чувствую, что у нас разные культурно-языковые поля. Они всегда отличались у поколений отцов и детей, всегда был сленг, всегда старые слова возвращались в лексику молодых, а слова из молодежного сленга проникали в лексику взрослых. Но эти разные культурные поля всегда так или иначе, в большей или меньшей степени накладывались друг на друга, создавали общие фоновые знания, общее языковое пространство. Сегодня мне порой кажется, что они, эти культурно-языковые поля отцов и детей, едва касаются друг друга. Да и у поколения детей, пожалуй, нет единой языковой среды – в том плане, в котором она была ранее. Как к XIX веку Россия разделилась на Россию Евгения Онегина и Россию его крепостных (дети были в обеих частях), так и сегодня культурно-языковой разрыв – не только поколенческий, он еще связан со средой, в которой растет маленький человек. А среды-то очень разные.

Кроме того, сегодня мы сталкиваемся с тенденцией, которую очень точно подметил в свое время замечательный поэт Тимур Кибиров: старики стали стесняться быть стариками. И в силу этого их голос хуже слышан и хуже воспринимается. И это большая опасность для культуры.

Мне очень дорога эта мысль. Самый частый разговор моих коллег на кафедре мировой литературы и культуры МГИМО (а по нашей кафедре преподают в том числе и языковые дисциплины – стилистику и культуру речи) о том, что студенты очень многие общеизвестные слова либо не понимают, либо понимают по-своему. Я не помню таких разговоров 10 лет назад. Спрашиваешь у студентки «Вы вот это хотели сказать?» – «Нет, не это», – отвечает. «А вы знаете, что написали совсем другое?» Постоянное некорректное употребление слов. Хотят выразить одну мысль, а выражают другую.

Есть еще и проблема общего стилистического падения, потому что политики и вообще публичные персоны сегодня выражаются настолько вольно, что эта вольность неизбежно входит в общеупотребительную языковую практику. Сегодня никто не зальется краской и не удивится слову «фигня», ставшему совершенно безобидным. Это и правда уже фигня, не так страшно: сегодня легко и спокойно в интернет-пространстве используется мат. Одна моя замечательная студентка, победительница олимпиады по литературе, записала в своем Telegram-канале видео, на котором она изъясняется с матом. И я как-то на это отреагировал, с одной стороны, грешен, морализаторски, с другой – полушутя, с иронией. А она мне ответила в такой же шутливой тональности: «Ой, Владимир Романович, простите, я забыла, что и вы тоже меня читаете». Я прекрасно помню, что мат и в моей подростковой жизни был безусловной ее частью, но границы были очень четкими. Все-таки это была прерогатива пацанов, девочки так не разговаривали. И мальчишки с девчонками не разговаривали матом. А если девочка матерится и ты с ней материшься, это все-таки уже были девочки… другого уровня социальной ответственности, скажем так.

Мы точно понимали, что для целого ряда коммуникационных пространств эта лексика табуирована – невозможна, недопустима. И этот пласт лексики всегда был социально или ситуативно ограничен. То есть ты понимал, где ты ее можешь использовать, а где нет. А сегодня этого понимания не существует. В лучшем случае это просто будет запикиваться на экране ТВ. Так что здесь произошел какой-то тектонический сдвиг.

Беседа вторая

Победа любви. Но другой,

или Чтобы люди нашли Церковь,

Церковь должна искать Христа



Дата публикации: 05.04.2018

Плакать с плачущими

О тяжелом – трагедии в Кемерово. Вы написали в Фейсбуке: все слова меркнут, сказать нечего. Остается только «плакать с плачущими» и помогать, как и чем может. Церкви часто приходится «плакать с плачущими». И фантастично для неверующих звучащие слова о том, что жизнь не кончается уходом из нее и будет встреча разлученных смертью (Святейший Патриарх говорил об этом в соболезновании родственникам погибших), часто звучат единственным утешением для людей в безутешной ситуации.

Писатель Евгений Водолазкин, размышляя об этом в день интронизации патриарха, говорил, что основные вопросы в жизни человека – о вере, жизни и смерти решают только Церковь и литература и искусство. И вот опять поставленный трагедией вопрос жизни и смерти. Каким должен быть голос Церкви?

Владимир Легойда: Я не для красного словца сказал, что «слова меркнут». Самое лучшее участие Церкви в судьбе потерявших родных – просто быть рядом. Сейчас особенно пронзительно и остро ощущается эта необходимость. Людям нужны сочувствие и молитва. Мне все время приходят СМС с просьбой помолиться. Дело никак не в громкости церковного голоса, а в том, чтобы быть рядом с человеком. Слова – безупречно догматически выверенные и правильные – могут в данный момент не иметь смысла. Непререкаемо только евангельское – плакать с плачущими. Трагедии ставят самый главный для Церкви вопрос – жизни и смерти. Я не уверен, что их боль можно ослабить, но как-то принять на себя… Здесь проявляется, что есть Церковь на самом деле. Она есть вот это приятие на себя, разделение с человеком его боли.

У меня 40 дней назад умирал на руках брат. И как же я была благодарна священнику, после причастия долго стоявшему за моей спиной, пока я плакала и повторяла: «Ангел мой». Как было важно, что он стоял и не уходил.

Владимир Легойда: Известный ученый и публицист Марина Андреевна Журинская как-то заметила, что безусловный критерий «хорошего батюшки» – время, за которое он проходит храм после службы. Это она мне сказала, глядя, как духовник журнала «Фома» 10 метров шел 45 минут. Люди постоянно подходили. Нерв церковной жизни там, где пастырь встречается с паствой. Этим и определяется отношение к Церкви.

Что делает Церковь заметной

Кажется, Церковь пережила полосу «затишья»? В прошлом году была всех нервирующая премьера «Матильды», спор вокруг Исаакиевского собора, а тут такой тихий, неяркий год. Вы как-то мониторите ситуацию – изменились ли роль и положение Церкви за последний год? Нашла ли она себе достойное место в обществе? Признало ли общество это ее место?

Владимир Легойда: Церковь прежде своего места в обществе или диалога с интеллигенцией должна искать Христа. И жить Христом. Церковь в догматическом понимании есть Тело Христово. Если она будет такой, то ничего ей не надо искать, люди сами ее найдут. Когда человек свидетельствует о Христе