орым я поднялась с убогой больничной койки, к которым я отвернулась от своего убогого тела. Если бы не колени, я подошла бы к нему и сказала: да, я люблю тебя. Как в этих сонетах. Мне легко было бы сказать это, потому что любовь – другое. Любовь – это она, а не он.
Утро Дня театра. Накануне особенная слабость. Гладила бирюзовое платье. Белая нижняя юбка, белые туфли, белый обруч на голову. Волосы будут распущены. Так она хочет, чтобы они летели. Утром мне не открыть глаз. Надо обдумать. Медленно и внимательно. Если признаться, не пустят. Если уйду – воспаление легких. Снова. Больница. Уколы. Дети. Но. Я поднимаюсь на локте. Она. Ричард. Что это ты болтала перед больничным зеркалом? Пусть боятся те, кто боится смерти.
Она смотрит на меня. Я пришла повесить костюм. Если бы она не заметила, я бы не призналась. Она говорит: «Надо составить стулья в углу. Ты ляжешь и будешь лежать до самого выступления». Она не предлагает домой. Не предлагает выбора. Группы приходят одна за одной, сменяются урок за уроком. Украдкой смотрят в мой угол, оглядывают костюмы. Если я лежу – значит, так надо. Она ведет уроки тихим голосом, почти шепотом, они отвечают еще тише. Уходят на цыпочках. На переменах она подходит. Кладет ладонь на мой лоб, качает головой. Я поднимаюсь на локте, прижимаюсь к ней. Последний урок. Теперь надо одеваться. Сейчас придут все. Я поднимаюсь со стульев, опираюсь рукой, сползаю. Она смотрит долгим взглядом. Никакой нежности. Собранность и спокойствие. Издалека смотрит на меня в последний раз, на мою температуру, на мой лоб, на мою птичью слабость. Их больше не будет, потому что не будет меня. Будет леди Анна, леди Макбет, Ричард, Фальстаф, принц Гарри. Она будет смотреть на нас, как на себя. На себя не смотрят с нежностью.
Я вижу только спину. Узкая, длинная. Рубашка до полу, обтекает ноги, рука длинная, пальцы длинные, в руке тяжелый подсвечник с горящей свечой. Медленно ставит на пол. Леди Макбет стирает пятна, сосредоточенно трет кровь. Бой часов. Время сделать это, тихим твердым голосом. Hell is murky!12 Ад – тоска. Чего бояться? Разве солдат боится? Узкая спина выгибается недоуменно. Кто бы мог подумать – кисть раскрывается слабым цветком, – что у старика окажется так много крови! Ведет рукой по лицу, нюхает, внюхивается в гниющий запах. Гнилая кровь... Нельзя кричать, надо тихо, крик ужаснет того, кто боится. Голос хрипнет. Банко мертв. Что сделано – то сделано. Я закрываю глаза. Больше нельзя смотреть. Иначе я не смогу – свое.
Они идут один за другим, мимо меня. Уходят в свою сцену. Я не прислушиваюсь к их голосам, стараюсь не прислушиваться. Взрывы смеха. Другого смеха, не так, как в прошлом году. Она сделала по-другому. Ей больше не надо ловить их. Раньше – мы для них, теперь они – для нас. Вваливаются за кулисы. Воспаленные лица, далекие чужие глаза. Костя улыбается улыбкой принца, смотрит мимо меня. Маринкины белые зубы, хищные зубы трактирщицы, вскинутая голова, рука, упертая в бок алого платья. Я вижу то, что осталось в их лицах... Красный отсвет.
Первые такты из ее угла. Я готова – во мне пустота. Я говорю им, уговариваю, увещеваю, говорю о светлой любви таким нежным голосом, каким говорила она. О светлой любви, которой я не знаю, о том, что милая ступает по земле. Может быть, так ступала юная леди Анна, так, как она любила мужа, за гробом которого – в ярости, в бирюзовом, в жемчугах. Я хочу быть другой, нюхать свои гниющие руки, утешать своего солдата, вздергивать его душу своей запятнанной рукой, но я не должна пугать их. Я утешаю их всех, твержу о нежности, в которую не верю, и, сложив руки на последнем такте, дарю им свое пустое сердце. Они верят мне, потому что хотят утешения. Она приказала мне утешить.
Мы стоим в поклоне. Мои колени согнуты, голова опущена. Пусто. Глаза не застит. Я смотрю прямо в растерянное лицо Maman. Она аплодирует, протягивая ладони. Глаза Б.Г. сияют ошеломленно. Я оборачиваюсь к Косте. Даю ему руку. Он смотрит на меня с нежностью – в мои пустые глаза. Тело вернулось. Я чувствую боль в спине, дрожащие икры. До потолка высоко, как до неба. С галереи свисают гроздьями. Нет никому дела до моей болезни, до его любви, до того, что я умею отбрасывать тело, как оболочку. Мы уходим в первый ряд. Медленный клавесин. Две пары рука об руку, легко и красиво. Два розоватых платья, два розоватых плаща. Maman успокаивается, утешается, улыбается легкости и красоте. Шаг назад – поклон, касания рук, мгновенно и точно, коротко, как выдох и вдох. То медленно оплывая, то чуть быстрее, короткими огоньками. Медленны и быстры одновременно: медленные кисти, быстрые пальцы в касании. Maman ошибается, утешившись: это не танец, что-то, чему я не знаю названия. Не мужчины, не женщины, движутся и не движутся, касаются и расходятся. Пустые глаза, танцуют в пустоте. Клавесин не полнит пространства: ни страсти, ни тоски, ни боли. Ангельские касания, ангельские лица и спины. Еще не ангельские только цепи глаз – не пускают, не дают разомкнуться. Наболевшая пустота уходящей, почти ушедшей боли. Последний взмах пальцев, и – головы в стороны, отворотясь. Незаметно скашиваю глаза. Maman аплодирует с удовольствием. В ладонях Maman радостное облегчение – все кончилось хорошо. Розовой красотой.
Я иду по набережной. Еще светло. Люди навстречу – мужчины, женщины, дети. Поравнявшись, вскидывают глаза, смотрят на меня удивленно. Так и должны. Дома никого. Иду в ванную, к зеркалу. Господи, я же забыла, забыла смыть. Белая пудра толстым слоем, как мелом. Толстые черные полосы над веками, синие тени до бровей. То-то, оказывается, они смотрели... Шла по набережной, как Фаита. Я смеюсь, отворачивая краны, хохочу, черпая воду. Тру лицо полотенцем, вглядываюсь внимательно: покрасневшие щеки, покрасневшие веки, веселые глаза. Нет никакой температуры. Нет как нет. Я смеюсь: нет больницы, нет уколов, нет материнских детей. Безотказное лекарство, великолепное лекарство, настоящее.
Мои родители на Дне театра не были. Папа в командировке, мама на бухгалтерских курсах, ходит четыре раза в неделю. Костины были. Я не видела, но он сказал, приходили. В воскресенье маме звонит Любовь Георгиевна. Они разговаривают долго. Я не прислушиваюсь, учу домашнее чтение. Через неделю родительское собрание. У мамы опять курсы, но она пропускает. Возвращается довольная.
В понедельник после урока Ф. оставляет меня. Сижу на своем месте, она – напротив. Брови сведены, голос спокоен. «Ко мне подходили Костины родители, говорили о тебе. – Останавливает рукой. – Их беспокоят ваши отношения. О тебе с исключительным уважением. По-другому я бы не позволила. – Я вижу мгновенный излом ее рта. – Костин отец сказал, что он поговорил с Костей. Сказал, что бы ни случилось, виноват всегда мужчина. Сказал, что они с матерью ничего не имеют против дружбы». Но – дети взрослые, они просят Ф. обратить внимание, если надо, поговорить тактично. Снова ее мгновенный излом. «Я сказала им, что ручаюсь за тебя. Они мое поручительство приняли. Сказали, что в таком случае им беспокоиться не о чем. Потом подходила твоя мама и просила меня проследить, – что-то меняется в ее голосе, – чтобы ты ела перед репетициями». – «Что ела?» Мне кажется, сейчас она ударит меня. «Все что угодно: хлеб, салат, котлеты, все, что могла бы съесть и я, если бы с утра до ночи не занималась вами. Твоя мама сказала, что ты уходишь из дома без завтрака. Я обещала ей проследить, но тебе я говорю: у меня нет и никогда не будет времени заниматься твоими обедами. Я – не мать. Но если я узнаю, что ты пришла на репетицию голодная, я отстраню тебя. Ты поняла меня?» Не мать. Я поняла.
Не мне судить о том, остался ли отсвет в моих глазах. Может быть, и нет, наверное, нет, потому что ничего особенного не осталось в глазах моих одноклассников. Все шло как прежде: иностранные делегации, домашнее чтение. Крутой переход от Ричарда к родительским опасениям постепенно забывался. Мы были заняты новым начинанием районо, которое администрация школы взялась выполнять с особенным рвением. Серия КВНов, посвященных союзным республикам. Районо собиралось убить двух зайцев: познакомить школьников с этнографией народов СССР, но решить эту задачу в веселой и находчивой форме. Нашей параллели – восьмым «а» и «б» – достался Казахстан. В библиотеке мы разыскивали стихи современных казахских поэтов, которые сами по себе, безо всякого нашего веселого и находчивого вмешательства, были способны украсить любой КВН. На этот эффект районовские дамы вряд ли рассчитывали. КВНовское домашнее задание требовало ежедневных репетиций. Они проходили весело и безалаберно и давали соответствующие результаты. Настоящих репетиций не было. Ф. выглядела усталой. Никаких разговоров о Дне театра: как ни бывало. КВНовские репетиции оставляли ее равнодушной, и сами упоминания о них она пресекала с отчужденным спокойствием. Виделись мы редко. В школу она приходила раньше других, в столовой не появлялась. Уходила сразу же после окончания своих уроков. На переменах она оставалась в своем классе, запираясь изнутри, в учительскую не входила. Общение с коллегами она ограничивала вежливыми «здравствуйте» и «до свидания». Казалось, даже эти короткие приветствия требовали от нее сил, которых не было, потому что – тогда я впервые это заметила – она сопровождала их легкими поклонами, которые позволяли ей прятать глаза. Так, как будто она кланялась в пустоту. Исключение делалось только для Андрея Николаевича, преподавателя английского языка, который появился в нашей школе еще в конце сентября и, охотно откликнувшись на ее предложение, сыграл Фальстафа в Генрихе IV. В свои тридцать лет он казался нам человеком без возраста.
В нашей английской группе он вел технический перевод, к которому, несмотря на долгий технический опыт, относился еще хуже, чем мы, выдававшие перлы вроде «голого проводника, бегавшего по вагону» вместо приличествующих случаю электротехнических терминов. Отсмеявшись вместе с нами, он откладывал в сторону технические премудрости, оставляя их на нашу домашнюю совесть. Сам же, избавившись от нелепой необходимости вещать о проводниках и полупроводниках, доставал книжицу и читал нам вслух современных писателей, в особенности напирая на Фазиля Искандера. В отличие от Ф., Андрей Николаевич высоко ценил некоторых современных писателей, однако его второе место в нашей иерархии автоматически ставило любимых им ниже любимых ею. Вообще говоря, с Андреем Николаевичем можно было завести разговор о чем угодно: хоть об обедах, хоть о КВНе, не опасаясь жесткого и презрительного отпора. Стоило нам попросить его помощи в составлении КВНовского задания, как он немедленно включился в дело с университетским энтузиазмом. Вместе мы и написали ту знаменитую сцену в гареме, во время предварительного просмотра которой Б.Г. и наша классная, заливавшаяся краской при одном появлении Андрея Николаевича, хохотали до упаду. Отсмеявшись, Б.Г.