– Все, все, Аня. Все хорошо. Не плачь. Теперь ты в безопасности.
Хрен там.
В западной части парка взлаяли ручные пулеметы, грохнули гранаты. С обеих сторон раздались боевые крики.
– Форвартс! Готт мит унс!!![79]
– Лету-у-ува!!!
Этого еще не хватало. Обоим воюющим сторонам пришла в голову одна и та же мысль, и мыслью этой было наступление. Что хуже, какой-то доморощенный Гудериан[80] из Фрайкора решил вести свой блицкриг прямо на нашу воронку, чтобы ударить шаулисам во фланг.
Мы прижались к земле, распластались, словно насекомые, между плитами и арматурой.
– Фойер фрай! – орал кто-то у самой воронки. – Фердаммт нох маль, фойер фрай! Шиесс дох, ду хуренсон![81]
Дальнейшие вопли заглушила яростная серия из М-60 – так близко, что я слышал, как гильзы градом сыплются на бетон. Кто-то крикнул, ужасно крикнул. Только раз – и сразу утих. Сапоги скрежетали по бетонной крошке, гремела канонада.
– Цурюк! – кричал кто-то наверху, из глубин парка. – Беайлунг, беайлунг! Цурюк![82]
– Лету-у-ува!
Ну конечно, подумалось мне. Зелигаускас контратакует. И тоже прямо на нашу воронку, мазафака.
Неподалеку от воронки залаяли АК-74, не так, как М-16 Фрайкора, тупее, громче, а на них сразу же наложился грохот гранат и рвущие уши взрывы мин.
– О Иису-у-усе! – безумно завыл кто-то у самого края воронки.
Анализа, лежавшая рядом со мной, тряслась, скорчившись; тряслась так сильно, что мне приходилось прижимать ее к бетону, иначе эта дрожь вскинула бы ее над землей.
– О, И… сусе-е-е! – повторил кто-то рядом, тяжело опал на край воронки и скатился прямо на нас. Анализа вскрикнула. Я не стал кричать, потому что онемел от страха.
Был это шаулис, без шапки; светлые, будто солома, волосы его были покрыты кровью. Кровь заливала левую глазницу и всю шею. Казалось, что под мундиром у него алая футболка. Он лежал на дне воронки, свернувшись, в коротких судорогах скреб грязь сапогами, потом перевалился на бок, завыл, жутко застонал и открыл глаз. И взглянул на меня. И крикнул, давясь кровью. Зажмурился, лицо у него тряслось.
Не помню, говорил ли я об этом. Я не красавчик. Чернобыль, сами понимаете. Генетические изменения.
Ничего с этим не могу поделать. Ничего.
Генетические изменения.
Шаулис открыл глаз и снова взглянул на меня. Спокойней. Я улыбнулся. Сквозь слезы. Шаулис тоже улыбнулся. Я бы хотел верить, что это была улыбка. Но я не верил.
– Пить… хочу… – сказал он отчетливо. По-польски.
Я в отчаянии глянул на Индюка, а Индюк в таком же отчаянии глянул на меня. Оба мы в абсолютном отчаянии глянули на Анализу. Анализа беспомощно пожала худенькими плечиками, а подбородок ее нехорошо трясся.
Неподалеку от нашей воронки с грохотом разорвалась ручная граната, засыпая нас крошкой. Мы услышали дикий ор, а потом – резкую серию из «ингрэма». «Ингрэмы» высокоскорострельны, и серия прозвучала так, словно кто-то разодрал над нами гигантское полотно. Вверху что-то зашебуршало, крикнуло: «Шайссе!» – и скатилось на нас.
Мы снова присели.
То, что на нас скатилось, было добровольцем из Фрайкора, одетым в пятнистый комбинезон – яркий, но совершенно бесполезный в городских боях. Вся грудь комбинезона, от висевшего на шее уоки-токи до декорированного футлярчиками пояса, была темно-красной от крови. Доброволец скатился на дно воронки, странно напрягся и выдохнул, при этом большая часть воздуха ушла, булькая, сквозь дыру в груди.
– Пить, – повторил шаулис. – О, Иисусе… Пить… Воды-ы!
– Вассер, – забулькал доброволец, очень невнятно, потому что рот его был забит кровью и песком. – Вассер… Битте… хиль… фе, битте… Хильфе-е-е![83]
Анализа первой заметила характерную форму, распирающую рюкзак добровольца. Потянулась, разрывая застежки, и вытащила бутылку кока-колы. Индюк взял ее и умело сорвал крышечку о выступающий из земли кусок арматурины.
– Как думаешь, Ярек? Можно им дать?
– Нельзя, – ответил я, а с голосом моим происходило что-то странное. – Но нужно. Нужно, сука.
Сперва мы дали шаулису – в конце концов, какой-то порядок должен быть, а он оказался в нашей воронке первым. Потом, сперва вытерев ему губы платочком, мы дали попить добровольцу из Фрайкора. А потом мы очистили от крови горлышко бутылки и сделали по глотку сами – Анализа, Индюк и я.
Вокруг на миг почти стихло; щелкали одиночные выстрелы, ровно лупил М-60 со стороны стадиона. Доброволец из Фрайкора вдруг напрягся – так резко, что с треском разошлись «липучки» на его комбинезоне.
– О… Иисусе… – сказал вдруг шаулис и умер.
– Ю… кэн’т бит зе филинг…[84] – простонал доброволец, а потом на груди его вспенились кровь и кока-кола.
И он тоже умер.
Анализа уселась на дне воронки, обняла колени руками и разревелась. И правильно. Кто-то, чтоб ему, должен ведь был оплакать солдат. Они это заслужили. Заслужили хотя бы такой реквием – плач маленькой Анализы, ее слезы, катящиеся, будто горох, по грязному личику. Они это заслужили.
А мы с Индюком проверяли их карманы. Так тоже было нужно, этому нас учат на уроках выживания.
Согласно с тем, чему нас учат, мы не трогали оружие – у шаулиса были гранаты, у фрайкора – «беретта» и «кампфмессер». Индюк сразу забрал уоки-токи и принялся их крутить.
Я заглянул в карман комбинезона добровольца и нашел там плитку шоколада. На плитке было написано: «Милка Поланд, бывший Э. Ведель»[85]. Я вытер плитку и дал ее Анализе. Та взяла, но не двинулась с места: все так же сидела, скорчившись, сморкаясь и тупо глядя перед собой. Я заглянул в карманы шаулиса, потому что при виде шоколада у меня подвело желудок и рот наполнился слюной. Сказать честно, я бы охотно взял половину плитки себе. Но так ведь нельзя, верно? Если в компании есть девушка, то нужно заботиться в первую очередь о ней, нужно за ней присматривать, кормить ее. Это ведь понятно. Это ведь так… так…
По-человечески.
Разве нет?
У шаулиса шоколада не было.
Зато в кармане мундира у него оказалось сложенное вчетверо письмо. Конверт был тут же, без марки, но адресованный – кто бы мог подумать! – в Польшу, в Краков. Кому-то, кто звался Марылей Войнаровской.
Я заглянул на секундочку в письмо. Потому что шаулис был мертвым, а письмо не отослал. Я заглянул туда на секундочку. «Ты мне снилась». Так писал шаулис. «Это был очень короткий сон. Сон, в котором я стою рядом с тобой и прикасаюсь к твоей руке, а твоя рука такая теплая, Марыля, такая мягкая и теплая, и тогда я там, в своем сне, подумал, что люблю тебя, Марыля, потому что я и правда тебя люблю…».
Я не стал читать дальше. Как-то не испытывал необходимости узнать, что там дальше, да дальше там особо и не было ничего – только подпись в конце страницы: «Витек». Витек, не Витаутас.
Я вложил письмо в конверт и спрятал в карман. Подумал, что, может, отошлю это письмо, отошлю его Марыле Войнаровской в Краков. Потрачу злотый на марку и отошлю это письмо. Как знать, может, оно дойдет до Марыли Войнаровской. Как знать. Может, дойдет. Хотя, говорят, много писем исчезает на границе во время проверки почтовых вагонов.
Индюк, сидя посреди кабелей, словно баклан в гнезде, копался в уоки-токи, из которого доносились свист, треск и обрывки разговоров.
– Оставил бы ты это, – сказал я, чувствуя накатившую злость.
– Тихо, – сказал Индюк, прижимая наушники от уокмена к уху. – Не мешай. Я ловлю частоту.
– Да на кой хрен, – не выдержал я, – ты ловишь частоту? Жопу свою лови, если уж нужно тебе что-то ловить, кретин ты несчастный. Пищишь, сука, и пищишь: если кто услышит, то бросит нам сюда гранату!
Индюк не ответил; склонившись, он продолжал копаться в кабелях телефонной станции. Над воронкой пели пули.
Анализа похныкивала. Я сел рядом и обнял ее. Так ведь нужно, правда? Она такая маленькая и беззащитная в этой паршивой воронке, в сраном парке Короля Собесского, где вокруг идет сраная война.
– Ярек? – хлюпнула Анализа носом.
– Что?
– У меня трусов нет.
– Что?
– У меня трусов нет. Отец меня прибьет, если я вернусь без трусов.
Ха, не исключено. Инженер Будишевский славился железной рукой и железной моралью. На этом у него был просто пунктик – кажется, я уже упоминал об этом. Я представил себе Анализу в гинекологическом кресле у доктора Здуна, который должен дать диагноз насчет ее девства. Доктор Здун, вот уже некоторое время зарабатывавший не тем, чем раньше, поднялся на такого рода справках, поскольку без таких справок начинались сложности с церковным браком, а если девушка была несовершеннолетней, она могла оказаться в исправительном доме в Ваплеве. А левые справки, как я слышал, стоили шесть тысяч злотых. Целое богатство.
– Аня?
– Да?
– Сделали тебе что-то? Прости, что спрашиваю, знаю, что хрен мне до этого, но…
– Нет. Они ничего мне не сделали. Стянули с меня трусики и… прикасались ко мне. Ничего больше. Они боялись, Ярек… Прикасались ко мне, и постоянно оглядывались, и не откладывали свои автоматы…
– Тихо, Аня, тихо.
– …воняли страхом, потом, дымом, воняли тем, чем воняет здесь, в этой яме, тем, что остается после взрыва… И тем, чем воняют мундиры, знаешь, чем-то таким, от чего слезятся глаза. Я этого не забуду… это мне ночами будет сниться…
– Тихо, Аня.
– Но они ничего мне не сделали, – прошептала она. – Ничего. Один хотел… Весь трясся… Ударил меня. По лицу меня ударил. Но они бросили меня и убежали… Ярек… Это уже не люди… Уже нет.
– Это люди, Аня, – сказал я убежденно, прикоснувшись к письму, которое шелестело у меня кармане.