– Что-то слышал, – печально сказал Сергей Степанович.
– А все потому, что не нашел под елкой телескопа, – назидательно сказал Дед Мороз.
– Папа положительно обещал, что будет телескоп, – печально сказал Сергей Степанович, – но там что-то не получилось с тринадцатой зарплатой… И он решил, что конструктор тоже подойдет. Сам-то он как раз в детстве о конструкторе мечтал… А ему барабан подарили. Но ты-то тут причем?
– Как причем? – весело удивился Дед Мороз. – Подарки кто под елку кладет? Кто детишкам подарки разносит? Хорошим – хорошие, плохим – плохие. Кто как себя вел, такие и подарки… – Подумал и добавил: – Хо-хо-хо.
– Подарки взрослые дарят. А врут, что Дед Мороз. Это всем известно. – возразил Сергей Степанович.
– Как это – не Дед Мороз? А я тогда кто? Я ж сам тебе, Гунька, этот конструктор под елочку и ложил.
– Клал, – машинально поправил Сергей Степанович, – мама говорит, нельзя говорить «ложил». Так только невоспитанные дети говорят.
– Ну пусть так. Но я его точно помню, такой, в плоской коробке, в бумагу плотную был завернут, и перевязан такой красной ленточкой, и написано было на плотной бумаге «Сереженьке».
– Но я не хотел конструктор, – всхлипнул Сергей Степанович, – я хотел телеско-оп! Я себя хорошо-о вел! Я весь год без троек. Я так стара-а-ался… Не трогай меня, ты холодный!
– Ну я ж извинился, – сокрушенно сказал Дед Мороз, – я ж вот к тебе специально, под Новый Год, виски вот привез, икру красную. Ты давай, закусывай.
– Значит, ты есть, – с горечью произнес Сергей Степанович, – тогда ты должен делать все как положено, если ты настоящий. А ты наоборот.
– Я и веду себя как положено. – Дед Мороз, поразмыслив, налил воды в стакан и, прикоснувшись пальцем к стеклу, сделал лед для виски. – Откуда ты, Гунька, знаешь, что мне положено?
– Тебе положено хороших детей любить… А ты, выходит, мне жизнь сломал.
– Гунька, – сказал Дед Мороз серьезно и печально, – вот по-твоему, чем мы, создания ночи живем? Как и чем?
– Ну, не знаю я… А почему создания ночи?
– Потому что Дед Мороз приходит к людям в самую страшную, самую темную ночь года. Ночь, когда неприятные силы по земле бродят, Гунька. Откуда ты знаешь, из каких областей он приходит? Из мертвых ледяных стран приходит он, коснуться своим пальцем теплого и живого. Зачем, как ты думаешь?
– Ну…
– Потому что он этим теплым и живым кормится, Гунька. Это его еда, его праздник, новый год его… А люди – ну не дураки же они, вы не дураки то есть. Начали елки эти ставить. А елки нам глубоко неприятны, они как бы сразу и живые и мертвые. Путаемся мы. А тут – сунулся в дымоход или в курную избу, в любую поганую дыру заглянул – как там дела у людей? И на тебе – елка! Бр-р-р…
Он передернул плечами.
– Елка, она, Гунька, что-то вроде репеллента для нашего брата. Зачем, думаешь, на могилы венки еловые кладут? Это чтобы мертвецы не вставали, Гунька. Это, Гунька, последняя печать, зеленая печать, жизнь среди зимы, среди смерти, холода и мрака. А ведь негоже, мы ведь тоже жить свою мертвую жизнь хотим. Ну, мы и… Делать-то что-то надо. Вот мы и встали как-то раз, все вместе, покумекали немного и пошли в люди. То одного отловим, то другого. Поговорим по душам. Подарок оставим… Это, Гунька, называется, обработка населения. Пропаганда. Пиар-кампания. Да хрен его знает, как хочешь, так и называй! Мы, мол, хорошие. Вы свои елки ставьте, хрен с вами, потому что мы хорошие. Ну, правда, лучше, конечно, если елка искусственная, тогда нам, конечно, дышать легче, тут уж мы потрудились – спаси зеленого друга, все такое. Но и натуральная, ладно, хрен с ним. Перетерпим. Если с приглашением. И заглядываем мы к вам буквально на минутку, на минутку, и веселим всех, и подарки оставляем… Вы только пригласите нас: там, чулок повесьте или колпак, мы не можем без приглашения. И придем, и деток порадуем… И про Снегурочку расскажем, и про зайчика. Хо-хо-хо…
– В чем засада? – осторожно спросил Сергей Степанович.
– Вот ты утром побежал чуть свет тогда, кинулся к елке, нашел коробку… А она плоская. Если бы телескоп, то длинная должна быть. Трубой. А эта – плоская. Но ты еще надеялся и дрожащими пальчиками обертку срывал с надписью «Сереженьке». И открыл, замирая духом, и заплакал, и коробку на пол кинул… А папка твой, он между прочим всю жизнь о таком конструкторе мечтал. Он думал, ты обрадуешься. И он вспомнил, как хотел такой же конструктор, чтобы из него танки-самоходки делать, а ему барабан подарили. И расстроился, и на тебя накричал, что ты тварь неблагодарная. Конструктор этот дорогой, Сережа, он, папка, порадовать тебя хотел. Хотя дешевле телескопа, конечно.
Сергей Степанович ясно представил то утро, словно бы упал в него, как в воронку, в то нетерпение, дрожь, азарт, разочарование, горе, и остро почувствовал, как холодит его босые мальчишеские ноги вощеный паркетный пол.
– Сколько таких подарков, сколько обманутых надежд, сколько слез… А нам пища. Мы ведь не радостью питаемся, Гунька. Ну как такой как я может питаться радостью? Не говоря уж о Бэтмене. Ты б его, Гунька видел!
– Причем тут Бэтмен, – пробормотал дрожащими губами Сергей Степанович, – причем тут Бэтмен… Но ведь бывают и правильные подарки. Есть же… ну, которые могут себе позволить?
– А ты думаешь, сбывшаяся мечта приносит радость? Вот хотел пацан пожарную красную машину. Ты когда-нибудь хотел пожарную машину?
– Не-а. Я телескоп…
– Упертый ты, Гунька. А он хотел. С выдвижной лестницей, звонком и все такое. Он ее так хотел, что аж в животе замирало. Взрослые так даже бабу не хотят, как иной пацан пожарную машину. И вот бежит он под елку, и стоит там коробка, перевязанная ленточкой. И он дергает ленточку и открывает эту коробку, а там она! И лестница выдвигается, и блестит она, и гудит, и сверкает, и он вроде бы должен быть рад до усрачки, а вместо этого чувствует какое-то странное опустошение, и там, где была мечта, остается такая метафизическая дырка. Как бы посткоитум, слышал о таком? И он смотрит на эту машинку, и катает ее по полу, и думает, что ж я не рад-то, такая классная машинка, ух ты, моя машинка… что-то лестница плохо выдвигается. Должна хорошо, а она плохо. И гудит она как-то… Не тот гудок, сигнал должен быть звонкий, а этот не звонкий, а какой-то пронзительный… «Ты что, душа моя, не рад?» – спрашивает маменька, он конечно, отвечает, как послушный мальчик… а он, Гунька, послушный мальчик, иначе ему не подарили бы пожарную машинку. Он отвечает: «Что вы, маменька, очень даже рад…», а сам думает, наверное: «Это потому, что там, в магазине, были получше пожарные машинки, просто маменька не ту выбрала, ах, что она в пожарных машинах понимает!» И видя его кислое лицо, маменька вздыхает и идет на кухню доедать оливье, и он остается с этой пожарной машиной один на один и, сам не понимая почему, пинает ее ногой, и лестница отваливается, и он, опять же сам не понимая почему, садится на пол и начинает горько плакать… И ему расстройство, а нам пища. Где тут радость, Гунька? Скажи, где тут радость? Ладно, пошел я.
Дед Мороз встал, взвалил мешок на плечо и двинулся к двери, по пути подхватив с галошницы свой тулуп. Тулуп был красный и сверкающий, словно… словно игрушечная пожарная машина.
– Погоди! – крикнул в широкую спину Сергей Степанович. – Зачем приходил-то?
– Так извиниться же, – сказал, оборачиваясь, чертов дед. – Вот, виски, двенадцать лет, это… блендед, правда, но хороший виски, не паленый. Нарезка – балык осетровых рыб… икра нерки слабосоленая, Сахалинского рыбкомбината. Как бы отступное это, Гунька. Ты уж на меня зла не держи. За испорченную жизнь свою, за жену-стерву, за контору тухлую…
– Лучше б не приходил, – сказал Сергей Степанович и вытер нос тыльной стороной руки. – Я б посидел, пивка выпил, телевизор посмотрел и заснул… Может, обои бы переклеил в каникулы, светильник-бра давно починить пора… а там, после каникул, глядишь, в себя бы пришел – и на работу. А так что? Что я теперь?
Он смолк, осененный ужасной мыслью.
– Это ж ты опять… опять, проклятый! Опять пришел жизнь мою есть? Что ж мне теперь… так остаток дней и думать, что все могло быть хорошо, а теперь уж и не поправишь? Мне мучение, а вам, сволочам, пища?
– Ну… – сказал Дед Мороз, – ну вот это ты, брат, это… ладно, бывай!
Он распахнул носком валенка хлипкую дверь и стал спускаться по выщербленной лестнице, держа мешок на широкой сутулой спине.
– Сколько нас таких? – закричал ему в спину Сергей Степанович. – Вот таких, к которым ты приходишь… извиняться, сукин ты сын, прожорливая лесная тварь! Нежить, нежить!
Он колотил кулаками по перилам, не ощущая боли, потом, забыв захлопнуть дверь, кинулся к кухонному окну, где иней, наросший изнутри и снаружи, оставил крохотное, размером с человеческий глаз, отверстие, и тер его, тер, тер ладонью, как раз чтобы успеть увидеть, как на миг проясняется контур саней – страшных, костяных, и сидящий на облучке скелет подхватывает поводья, и страшные мертвые звери разом трогаются с места и, не оставляя следа, исчезают во мраке, там, за окружной, где лесопарк переходит в лес, а потом и в мертвый лес, лежащий далеко за пределами ведомых нам полей…
Сергей Степанович стоял и плакал, потом подошел к столу, плеснул виски в стакан и сделал жадный глоток, но спиртное было как вода, никаким, безвкусным…
Тогда он распахнул окно и, щурясь от ударившего в лицо колючего ветра, высунулся до половины наружу, на миг подумав, как нелепо он будет выглядеть на снегу, в майке и трениках, с подогнувшейся ногой и вывернутой шеей…
На миг зрение у него вновь обострилось, как бывает, когда раздергивается завеса обыденного, так что он увидел, как где-то далеко-далеко скелет на облучке натянул поводья и костяные сани остановились, подняв тучу сверкающего снежного праха, и Сергей Степанович отчетливо понял, что остановились они потому, что седок тоже хочет посмотреть на крохотную, будто поломанная кукла, лежащую на снегу фигурку… И ждет, недвижно и спокойно, ибо нежить может ждать вечно.