Время жестоких снов — страница 43 из 66

Ну, я что? Сказано – сделано: оглоеды наши ворчат, но приказы слушают. Вышли на околицу – я с парнями да роты Карла Хинка горлорезы. Стали в две линии. Сзади на пригорок Гаусберту-Дырку выкатывают. Э, думаю, плохо дело – тетку-бомбарду запросто так дергать туда-сюда никто не станет.

Тут и Якуб к нам: кафтан нараспашку, шляпа с пером. Я ему: «Что стряслось? Ждем кого?»

«Ждем, – отвечает. – Берта нагадала, что придут с полуночной стороны по наши головы, вот мы и…»

Вдруг: шум, бой барабанный. Братки-ватажники подобрались: кого, дескать, несет? А от деревьев, где мы укрылись, до самого леса вдали – ровное поле и дорога. И выползает на дорогу сотни две оружного люда. Чьи – не понять, но металл блестит, знамена полощутся по ветру…

Присмотрелся я. Э, думаю, да это ж «красные братья»! Час, значит, от часу не легче.

В ту пору по дорогам княжества много кого носило – как сдернуло ветром, так и волокло. И ладно б просто катило людишек с места на место, так ведь ветер тот – он и в головы надул изрядно. О Блаженном Коле я уже вспоминал, а сколько было их тогда, босоногих проповедников, кто грезил и Царствием Небесным, и безднами адовыми. Богемские «нищедухи», Шторх-Стручок, «козлиное войско»… Но были среди них и те, кто остальных лютостью превосходил и от кого вольному братству пощады ждать не приходилось. Вот «красные братья» – как раз из таких. Искали ведьм да колдунов, но и кнехтам наемным спуску не давали: солдат, мол, черту первая родня.

Верховодил над ними Блаженный Гидеон, вроде как поп-расстрига. Сидел он в Черном лесу и сам на большую дорогу не выходил. А вот содумников своих рассылал, словно зерна в борозду метал – широко, от пояса.

С одним из таких отрядов нам и довелось повстречаться.

Огляделся я – три десятка наших в две линии, Гаусберта-Дырка да десяток еще при Мягком Химмеле, но эти-то в самих Мухожорках. И – две сотни тех, впереди. Были бы баронскими кнехтами, засверкали б мы пятками; были бы босоногим «башмачным» войском – взяли б мы их в пики. А так поди знай, как Фортуна обернется. Сами мы с «красными братьями» не рубились, но сказывали о них, что лютые в сражении.

А тут гляжу – Фольц Махоня с лица сбледнул. «Что, – говорю, – обдристался уже?» А он волосенками трясет: «Ва-ва-ва». Что, думаю, за притча? Взял его в охапку, к дереву прислонил. Он и расплескался.

Все оказалось хуже некуда. Выходило с его слов, что Крошка Ульфанг не под богемскими пиками лег, как Грапп капитану напел, а заевшись с «братчиками». Чего-то «красные братья» и «башмаки», Ульфанга нанявшие, не поделили, а зольднеры аккурат между двумя отрядами и оказались. Так ему, Фольцу, Грапп ночью сказал, когда в бега за собой дернул, как резня началась.

С бомбардой, кстати, с Гаусбертой-Дыркой дернул. Все одно, мол, мертвым огневой бой без надобности. А потом они же ее вдвоем в болото и загнали.

А теперь, получалось, «братчики» перли и на нас.

«Они это, я знамена запомнил: наковальня и крест черный, чтоб мне лопнуть! Святым Духом клянусь!» «Бздухом!» – я ему на то, но чуял, что выгребаем от дурного к отвратному.

Свистнул Якубу, выложил, что узнал: так, мол, и так, что делать станем? «Ну, – говорит он, – как обычно: станем и подохнем». А правда, за спиной – бабы, обоз… Тут бы притаиться, а если и ударить – так в упор. Пятнадцать стволов, по разу самострелы перезарядить… Бомбарду снарядить картечью… Разбить – не разобьем, но хоть проредим. А там уж и в пики сойтись, рубаки у нас в отряде тертые да битые. Повезет – сдюжим, а не повезет…

А не повезет – так и вывезут тогда нас уже.

Только все иначе вышло: Фортуна девка подлая, сегодня – под тобой, завтра – кому другому дает.

Гаусберта-Дырка как гавкнула с холма… «Братчики» только-только из лесу выходить начали, по дороге виться. И ладно б недолет: вроде как предупреждение. Стоять, мол, ни шагу. А то ведь аккурат по колонне шваркнуло. Проредило полосу: одежки у «красных» багряным окропило.

Те забегали, точно вши по вороту.

Якуб оскалился, попер вверх по холму – вправлять, значит, мозги пушкарям. А мы с Хинком переглянулись… «Стройсь! – кричим. – Самострелы готовь! Пики – в землю!» Наши хмурятся, зубы скалят: не за талеры головы под саблю подставлять, а за так, за интерес дурной да фарт военный. Но – готовимся. Молча пока, без барабанов и флейт.

«Братчики» меж тем развернулись редкой цепью. И ни с места, пики выставили, а вперед с десяток человек дозора отправили: прощупать, значит, что да как. Подпустили мы их на выстрел, Хинк самострел на подпорку поставил… С первого раза и послал весточку, как Бог свят! Детина – зверообразный, что твой бес, – кувыркнулся и замер, голова книзу, пятки кверху.

Откатились они: бегут, оглядываются.

Ну, думаю, теперь начнется.

А сзади – шум, топот. Капитан, а с ним – Якуб да Лотарь-Оголец, пушкарь наш. Этот – красный, кровью налит, бычится. «Святой, – хрипит, – Брунгильдою клянусь – никто и не думал стрелять, она…»

«Что? – капитан ему. – Сама?»

Лотарь-Оголец примолк, но ворчит под нос: «Быр-быр-быр… верь – не верь, а таки ж сама…» – и снова: «Быр-быр-быр…»

Химмель к нам: «Как, мол?»

А что ответишь? Все как на ладони: гляди – не выгляди. Капитан и поглядел. Раз поглядел, другой… Шляпу сдвинул: «Ну, – говорит, – братья-рубаки, Господь не выдаст – бес не съест. Баб да солдатенков я уже отослал с Иорданом-Котярой подальше от Мухожорок».

Капитана-то у нас Мягким не за так прозвали – был с ним случай, еще с эльзасцами. Схлестнулся в поле с таким же братом-наемником, да наши выстояли, а их легли. Ну, легли-то солдатики, а солдатки и мелюзга в плен попали. Фон Вассерберг, который тогда капитана нанимал, повелел: кончайте их, лишний рот – лишняя тягость. Денег с голытьбы не взять, одни расходы, а война счет любит. Капитан смолчал, а потом своим скомандовал – они и встали между баронскими кнехтами и военными женками. Пули забиты, порох засыпан, фитили тлеют, пики жалами горят: поди подступись. Баронские и пробовать не стали… Фон Вассерберг на говно изошел: «Ты, – кричал, – недоносок эльзасский! В тюрьме сгною! На дыбу, под кнут!» Да только что сделаешь? Деньги, правда, барон попробовал не отдать: кто, мол, как слушается, с тем так и расплачиваются. А мягкие ему, барону, не нужны. С той поры и прицепилось: Мягкий Химмель.

Но капитан показал тогда свою «мягкость». Принес с Якубом в баронский лагерь бочонок пороха. Зашел в шатер, свечку зажег и: либо выйду отсюда с золотом для своих парней согласно договору, либо полетим вместе к Петру-Ключнику. А еще Похотливую Матильду аккурат напротив поставил: чтобы, значит, понятней было. Тут как раз комиссар от пфальцграфа прибыл: как увидал – расхохотался. Сказал: быть тебе, Мягкий Химмель, на довольствии у его светлости!

Только фон Вассерберг ничего не забыл – его-то кнехты у нас месяц назад Матильду и свели. Светлость нас к той поре отпустил с контракта, жаловаться некому.

И вот стоит наш капитан, а глаза у него – точнехонько как в тот раз, когда он Мягким стал. Баб, значит, с солдатенками отослал…

А «братчики» зашевелились и выходят вперед двое, с белой тряпицей на палке. Разговоры, значит, разговаривать.

Капитан на это: «Н-ну, ладно, поговорим!.. Хлотарь! – Мне стало быть. – Давай-ка, братец, прогуляемся к «башмакам», язви их святой Власий».

Капитан спокойно так шагал, размеренно, словно с Трутгебой своей под ручку где-нибудь в Кельне, в купеческом квартале. Шляпу на глаза надвинул, травинку грызет, посвистывает. Мотивчик бодрый – прислушался я: никак «Я скромной девушкой была…»? Самое время для таких песен. И только глаза у Мягкого Химмеля тоскливые-тоскливые.

И вдруг: «Ага!» – говорит. Тихонько так, под нос. Будто себе самому. Я пригляделся: что за притча? С той стороны – тоже двое. Один – молодой парнишка, чернявый, рубаха на нем зеленая: не новая, но чистая, аккуратная. А вот второй…

Второй – наш брат, наемник. И по всему выходит, что капитан его знает, да и тот Мягкого Химмеля не в первый раз видит. Дождался, как мы подойдем, рукой машет: здравствуй, мол, сто лет, капитан Химмель. Тот молчит, ус теребит: ясное дело – тут не наздравствуешься, голову б сохранить.

А потом капитан: «Впервые, – говорит, – вижу, чтоб покойники так живенько выглядели. Не знаю, желать ли тебе здравия, Крошка Ульфанг, но приветствовать тебя позволь».

Э, думаю, вот так дела! Но рта не раскрываю.

А молодой – напротив: как вцепится в руку Крошки Ульфанга. «Она здесь, – говорит. – Я наверное чую: здесь».

Воскресший-то Крошка щекой дернул: видно, что укоротил бы гансу руку по локоть, да не его нынче воля и фарт – не его. И вот он щекой дергает, хмурится и говорит этак спокойно: затем мы, мол, и здесь, чтобы все устроить.

Ну уж, думаю, нет! Малышку Берту мы вам ни за что не отдадим. Сдохнем, а не отдадим! Подавитесь!

Отчего я о Малышке подумал, ума не приложу. А им, оказалось, была она без надобности. За другим тогда пришли.

Мнимый покойник помялся-помялся и: «Вижу, – говорит, – судьба нас развела. Ты, я слыхал, донедавна строй с пфальцграфом держал, а меня вишь-ка, куда развернуло».

Капитан молчит, ждет.

А Крошка Ульфанг тогда напрямую: «Нужен мне один из моих – Бернард Грапп. По всему выходит, к тебе он утек. Выдай».

Капитан ногу выставил, брови сдвинул: «А вот скажи мне сперва, – отвечает, – брат-горлорез, с чего бы тот Грапп рассказывал мне давеча, что побили тебя и в землю зарыли? Вот эти, – кивает на «братчика», – и зарыли».

Ульфанг хмыкнул, головой покрутил. Помялся-помялся и: «А отойдем, Химмель».

Отошли. Слышу, Крошка – капитану: «Бу-бу-бу».

А я стою, на «братчика» поглядываю. И ведь ганс как ганс. Молодой, щек, небось, не брил. А только веет от него такой силищей… Ну, словно стоит тот «братчик» сам-один против мира, и всему миру его не остановить. А при нем-то и палаша нет. Так, ножичек за пояс заткнут. Ножичком этим разве что деревяшку остругаешь, никак не человечину.