Я догнал его на третий день в сумерках. Он сидел у костра. На самодельном шампуре пеклась куропатка. Я видел его спину, чуть сгорбленную, прикрытую бурым плащом, видел длинные седые волосы. Под моей ногой треснула ветка, конь фыркнул, я ухватил его за узду у самой морды.
– Выходи, – сказал он.
Я выступил из зарослей. Он даже не стал оглядываться. Я привязал коня к дереву и приблизился. В следующий момент вскинул руку ко рту, чтобы сдержать крик. Ноги подогнулись подо мной, мне сделалось дурно.
Нечто, что я принял сперва за примитивную палатку или за накинутую на ветки кучу тряпок, оказалось человеком – или скорее иссохшими останками тела. Его широко раскинутые руки и ноги были привязаны толстыми веревками к воткнутым в землю палкам, формируя кошмарную фигуру косого креста. Голова свисала набок, из выклеванных птицами глазниц на провалившиеся щеки стекала бурая слизь. Только теперь я почувствовал смрад гниющего трупа.
А он сидел напротив, по ту сторону огня, и пек мясо.
– Садись, – приказал он сухо.
Меча у него не было, я не видел рядом с ним никакого оружия, но послушался. Что-то в его голосе, во всей его фигуре повелевало слушаться. Я так и поступил, хотя глядя на гротескно изломанные останки, мне хотелось вынуть меч и отрубить ему голову.
– Я ждал тебя, – сказал он.
Я вскинул брови.
– Я слышал и чувствовал, что ты едешь следом, – пояснил он. – Я пока что не спрашиваю, чего ты хочешь. Расскажешь, когда придет время.
Я накрыл правой рукой левую и незаметно повернул княжеский перстень печаткой внутрь. Не хотел, чтобы он догадался. Пока что.
И я все еще не мог отвести взгляд от сохнущих на корнях останков. Запах жареного мяса вместе со смрадом гниющих внутренностей забивал мне дыхание.
– Я его не убивал, – ответил он на незаданный вопрос. – Только привязал, когда он скончался. Ни за что на свете не приблизил бы его смерти.
Он казался высокомерным в своем нерушимом каменном спокойствии. Хотя я был младше, сильнее и лучше вооружен, я ощущал перед ним испуг. Не знал, могу ли доверять его словам. Ведь, кроме прочего, передо мной сидел человек, который отправился на Торренберг и сумел оттуда вернуться. Я помнил, что рассказала мне плетельщица. «У всех есть остатки надежды», – говорила она, кривя в ухмылке уголок рта. Им кажется, что остров обнимет их, дарует беспамятство или наоборот – вернет воспоминания о лучших днях. Что среди снов, которые они видели ночами в своей монотонной жизни, не было кошмаров настолько пугающих, что в них не проживешь и пару мгновений.
«Не понимают», – говорила она, вглядываясь в отблеск огня на поверхности кувшина. Торренберг – это не только их сны. Остров заглядывает в сознание всех, кто оказался поблизости, всех, кого омыли морские волны. Он вытягивает из них все, что только сумеет, и всасывает вглубь единого огромного сна. Но остров тоже не понимает, что получает, а потому искривляет это, разнимает, переиначивает. И погружает их в измененную магму, сплавленную из множества сознаний.
Откуда она это знала? И действительно ли произнесла эти слова, или они появились только сейчас в моих воспоминаниях, прописываясь палимпсестом на молчании, которое установилось в тот вечер? Меня прошила дрожь. Сколь близок я был к погибели?
С подгоревшего мяса капал жир. Над головой трупа кружили большие толстые мухи.
Мы сидели в нереальном молчании, глядя на высохшее распятое тело, лишь на бедрах покрытое куском грязной от фекалий материи.
– Назови себя, – потребовал он внезапно.
– Я – Видар, командир княжеской гвардии из Наанедана. – Я хмыкнул. Дым раздражал глаза, царапал горло. – А если ты купец Арен из Эфельдина, то… я искал именно тебя.
И тогда он взглянул на меня: глазами голубыми, холодно горящими на морщинистом лице, пронзительными, будто клинки стилетов.
– Наанедан, – повторил он. Низко, гортанно, с тоской и непроизнесенной жаждой. – Наанедан, – сказал опять. – Тогда ты должен был ее знать. Принцессу Алайю.
Я кивнул, глядя в землю, куда-то в сторону. Обхватил себя руками, чтобы он не заметил, что я дрожу.
– Раз уж ты сюда прибыл, ты должен принять дар, – продолжал он. – Тяжесть моего прошлого. А еще я отдаю тебе его. – Он кивнул на труп. – Пожалуй, это самое ценное, что нынче у меня есть.
Я удивился, что человек, за которым меня послали, – безумец. Но он только кисло улыбнулся, уперся в колени старческими ладонями и начал говорить.
– Я был богат. У меня были склады, наполненные товаром, стовесельные корабли с пурпурными парусами, дворцы, фонтаны, полные сундуки золота, шелк, звенящие браслетами танцовщицы, а также песенники, ослы и верблюды. Я был словно царь из восточных сказок – чего бы ни пожелало мое сердце, я мог это получить. А я желал только дочь сарийского дожа, Алайю. Как только увидел ее, я утратил покой. Писал ей поэмы, слал подарки. Посреди жарчайшего лета она получала от меня фруктовые шербеты, которые охлаждались льдом прямиком с гор. Я дарил ей ожерелья из редких драгоценностей, певчих птиц, привезенных из далеких стран. И я знаю: пусть Алайя не сказала мне ни слова, она чувствовала ко мне то же самое. Иной раз взгляд может сказать больше, чем самая длинная поэма.
Он замолчал, а потом продолжил голосом, который совершенно не подходил к такому рассказу: жестким и мрачным:
– Дож, который, как говорили, готов был во всем потакать любимой дочери, согласился на наш брак. Я ждал ее приезда на площади перед украшенным цветами дворцом, в окружении вырядившихся в шелка и драгоценности приятелей и слуг. А когда она въехала во врата верхом на верблюде, ее приветствовал звук серебряных рогов, барабанов и свирелей. Ее разноцветный караван влился на площадь. Все замолчали, ожидая, когда невеста спустится со спины верблюда, подойдет ко мне по мягкому ковру, подаст руку и произнесет слова, которые в тот момент надлежало сказать: «Се вступаю в твой дом».
Алайя была для меня не только женщиной. Алайя – это была радость, песнь и вдохновение. Тяжелый запах мускусных духов и звон монет на ее браслетах. Ветер, который касался багровой шелковой вуали на ее королевском челе. Я мог бы часами рассказывать о луке ее бровей, писать целые поэмы о мочке ее уха.
Все смолкли, прервалась музыка, установилась тишина. Алайя сделала первые шаги по мягкому ковру.
И тогда из толпы моих домочадцев вышел он. Одетый в обтрепанные одежды из толстого домотканого полотна – словно одним своим видом он желал испортить день моего обручения. Он ступил на ковер, встал между мной и Алайей. И произнес Проклятие.
Это был Демнор, мой друг и приятель. Я никогда не узнал, отчего он решился заплатить своей жизнью за то, чтобы изуродовать и извратить мое счастье. Так ли сильно он мне завидовал? Или я не заметил, когда дружба неожиданно превратилась в ненависть?
Когда некто произносит Проклятие, до конца своих дней он будет влачить несчастное существование, одинокий и покинутый всеми. Люди отступят от него, словно от прокаженного. Потому что произнести Проклятие легко, очень легко. Но оно – словно веревка, которой проклинающий связывает себя со злой судьбой проклятого. Постепенно его поглотит мрак, все его деяния расползутся в его руках, как сотлевшая ткань. Чтобы решиться на такое, нужно немало ненависти или отчаяния.
Демнор проклял не меня и не Алайю, он проклял только наш брак.
Алайя остановилась, как всегда, спокойная и гордая. У нее не дрогнули даже уголки губ – может, она лишь слегка побледнела. А потом – развернулась и молча ушла. Слуги помогли ей сесть на верблюда. Я смотрел, как она уезжает вместе со своим караваном, а мир вокруг сереет и блекнет.
Больше я ее никогда не видел.
Говорят, что она болела, что привозили к ней лучших медиков. Что она затворилась в своей комнате и не желала никого видеть. Что какое-то время она пребывала в темноте, за толстыми завесами, подальше от солнца. Но весной следующего года она вышла замуж за князя Наанедана.
И тогда я перестал ждать вестей.
Я долго готовился к этому. Без лишней спешки, но и без пустых проволочек. Спокойно и старательно. Приказал сшить себе черные одежды и черный тюрбан. Выбрал гнедого коня, горячего, но послушного. У живущей в портовом переулке травницы купил усыпляющий маковый отвар. Распустил сплетни, что отплываю по торговым делам на юг. Позаботился о том, чтобы мои корабли покинули порт с помпой, чтобы все говорили при этом: вот, мол, купец Арен оправился от несчастья и намерен теперь отвоевать у фортуны новые богатства. Я же тем временем укрылся в усадьбе и ждал. О том, что я не выехал, знали только несколько доверенных слуг.
На десятую ночь я надел черные одежды и прокрался в сад Демнора. В оставленный на террасе кувшин с вином влил маковый отвар. Когда наступил рассвет, я уже был далеко за городом. Ехал приморским трактом, бережно придерживая переброшенное через конское седло, связанное веревками тело.
Дергался ли он, плакал ли, угрожал? Не помню. Даже если так, голос его не достигал моего слуха. Время от времени я вливал ему в рот пару глотков воды, заправленной маковым соком. Порой давал немного хлеба.
Ночью я украл маленькую рыбачью лодку. Швырнул его на дно и отплыл. Помню его дикий, испуганный взгляд, глаза неразумного зверя. Но возможно, это мне лишь приснилось. Торренберг маячил на горизонте, пятно абсолютной темноты на черном фоне.
Мы доплыли. Остров не показался мне большим. Был он куда меньше, чем окружающее его днем и ночью облако тумана. Что-то хихикало в зарослях, что-то мелькало в тростнике, кричали бакланы. Я рассек веревки Демнора и оставил его спящим на берегу.