Время жить и время умирать — страница 10 из 62

Дверь приоткрылась. Один из солдат вылез.

— Обманывать? Да? — прорычал жандарм. — Что это вы вздумали запираться? В прятки поиграть захотелось?

— Понос у меня. На то и уборная, я полагаю.

— Вон что? Приспичило? Так я и поверил!

Солдат распахнул шинель. Все увидели у него на груди Железный крест первой степени. А он, в свою очередь, взглянул на грудь жандарма, на которой ничего не было.

— Да, — спокойно ответил солдат, — и поверите.

Жандарм побагровел. Фельдшер опередил его.

— Прошу сойти, — сказал он, не глядя на солдата.

— Вы не посмотрели, что у меня...

— Вижу по перевязке. Сходите, прошу.

Солдат слегка усмехнулся.

— Хорошо.

— Тут-то мы по крайней мере кончили? — раздраженно спросил фельдшер жандарма.

— Так точно. — Жандарм посмотрел на отпускников. Каждый держал наготове свои документы.

— Так точно, кончили, — повторил он и вслед за фельдшером вышел из вагона.

Дверь уборной бесшумно открылась. Сидевший там ефрейтор проскользнул в отделение. Все лицо его было залито потом. Он опустился на скамью.

— Ушел? — через некоторое время спросил он шепотом.

— Да, как будто.

Ефрейтор долго сидел молча. Пот лил с него ручьями.

— Я буду за него молиться, — проговорил он наконец.

Все взглянули на него.

— Что? — спросил кто-то недоверчиво. — За эту свинью жандарма ты еще молиться вздумал?

— Да нет, не за свинью. За того, кто сидел со мной в уборной. Это он посоветовал мне не вылезать. Я, мол, все как-нибудь утрясу. А где он?

— Высадили. Вот и утряс. Жирный боров так обозлился, что уже больше не стал искать.

— Я буду за него молиться.

— Да пожалуйста, молись, мне-то что.

— Непременно. Моя фамилия Лютьенс. Я непременно буду за него молиться.

— Ладно. А теперь заткнись. Завтра помолишься. Или хоть потерпи, вот поезд отойдет, — сказал чей-то голос.

— Я буду молиться. Мне до зарезу нужно побывать дома. А если я попаду в этот лазарет, ни о каком отпуске не может быть речи. Мне необходимо съездить в Германию. У жены рак. Ей тридцать шесть лет. Тридцать шесть исполнилось в октябре. Уже четыре месяца, как она не встает.

Он посмотрел на всех по очереди, точно затравленный зверь. Никто не отозвался. Что ж, время такое, чего только теперь не бывает.


Через час поезд тронулся. Солдат, который вылез на ту сторону, так и не показался. «Наверно, сцапали», — подумал Гребер.

В полдень в отделение вошел унтер-офицер.

— Не желает ли кто побриться?

— Что?

— Побриться. Я парикмахер. У меня отличное мыло. Еще из Франции.

— Бриться? На ходу поезда?

— А как же? Я только что брил господ офицеров.

— Сколько же это стоит?

— Пятьдесят пфеннигов. Пол-рейхсмарки. Дешевка, ведь вам надо сначала снять бороды, учтите это.

— Идет. — Кто-то уже вынул деньги. — Но если порежешь, то ни черта не получишь.

Парикмахер поставил в сторонке мыльницу, извлек из кармана ножницы и гребень. У него оказался и особый кулек, в который он бросал волосы. Затем он принялся намыливать первого клиента. Работал он у окна. Мыльная пена была такой белизны, словно это снег. Унтер-офицер оказался ловким парикмахером. Побрилось трое солдат. Раненые отклонили его услуги. Гребер был четвертым. С любопытством разглядывал он трех бритых солдат. Они выглядели весьма странно: обветренные багровые лица в пятнах и ослепительно белые подбородки. Наполовину — лицо солдата, наполовину — затворника. Потом Гребер почувствовал, как его щеку скребут бритвой. От бритья на душе у него стало веселей. В этом было уже что-то напоминавшее жизнь на родине, особенно потому, что его брил старший по чину. Казалось, он опять ходит в штатском. Под вечер поезд снова остановился. Отпускники увидели в окно походную кухню. Они вышли, чтобы получить обед. Лютьенс не пошел с ними. Гребер заметил, что он быстро шевелит губами и при этом держит здоровую руку так, точно она молитвенно сложена с невидимой левой. Левая же была перевязана и висела под курткой. Кормили супом с капустой. Суп был чуть теплый.

К границе подъехали вечером. Все вышли из вагонов. Отпускников повели в санпропускник. Они сдали одежду и сидели в бараке голые, чтобы вши у них на теле подохли. Помещение было как следует натоплено, вода горячая, выдали мыло, резко пахнувшее карболкой.

Впервые за много месяцев Гребер сидел в комнате по-настоящему теплой. Правда, на фронте иной раз и можно было погреться у печурки; но тогда согревался только тот бок, который был поближе к огню, а другой обычно зяб.

А тут тепло охватывало со всех сторон. Наконец-то косточки отойдут. Косточки и мозги. Мозги отходили дольше.

Они сидели, ловили вшей и давили их. У Гребера не было насекомых в голове. Площицы и платяные вши не переходят на голову. Это уж закон. Вши уважают чужую территорию; у них не бывает войн.

От тепла стало клонить ко сну. Гребер видел бледные тела своих спутников, их обмороженные ноги, багровые трещины шрамов. Они вдруг перестали быть солдатами. Их мундиры висели где-то в парильне; сейчас это были просто голые люди, они щелкали вшей, и разговоры пошли сразу же совсем другие. Уже не о войне: говорили о еде и о женщинах.

— У нее ребенок, — сказал один, его звали Бернгард.

Он сидел рядом с Гребером, у него были вши в бровях, и он ловил их с помощью карманного зеркальца.

— Я два года дома не был, а ребенку четыре месяца. Она уверяет, будто четырнадцать и будто он от меня. Но моя мать написала, мне, что от русского. Да и она меньше года, как стала писать о ребенке. А до того — никогда. Что вы на этот счет скажете?

— Что ж, бывает, — равнодушно ответил какой-то человек с плешью. — В деревне много ребят народилось от военнопленных.

— Да? Но как же мне-то теперь быть?

— Я бы такую жену вышвырнул вон, — заявил другой, перебинтовывавший ноги. — Это свинство.

— Свинство? Почему же свинство? — Плешивый сделал протестующий жест. — Время теперь военное, это понимать надо. А ребенок-то кто? Мальчик или девочка?

— Мальчишка. Она пишет, будто вылитый я.

— Если мальчик, можешь его оставить, пригодится. В деревне всегда помощник нужен.

— Да ведь он же наполовину русский.

— Ну и что же? Русские-то ведь арийцы. А отечеству нужны солдаты.

Бернгард положил зеркальце на скамью.

— Не так это просто. Тебе-то легко говорить, не с тобой приключилось.

— А лучше, если бы твоей сделал ребенка какой-нибудь откормленный племенной бык из немцев?

— Ну это уж, конечно, нет.

— Вот видишь.

— Могла бы, кажется, меня подождать, — смущенно сказал Бернгард вполголоса.

Плешивый пожал плечами.

— Кто ждет, а кто и нет. Нельзя же требовать всего, если годами не бываешь дома!

— А ты женат?

— Бог миловал.

— И вовсе русские не арийцы, — вдруг заявил человек, похожий на мышь, у него было острое лицо и маленький рот. Он до сих пор молчал.

Все посмотрели на него.

— Нет, ты ошибаешься, — возразил плешивый. — Арийцы. У нас же был с ними договор.

— Они — ублюдки, большевистские ублюдки. А вовсе не арийцы. Это установлено.

— Ошибаешься. Поляки, чехи и французы — вот те ублюдки. А русских мы освобождаем от коммунистов. И они арийцы. Конечно, исключая коммунистов. Ну, разумеется, не господствующие арийцы. Просто рабочие арийцы. Но их не истребляют.

Мышь растерялась.

— Да они же всегда были ублюдками, — заявила она. — Я знаю точно. Явные ублюдки.

— Теперь все уже давно переменилось, как с японцами. Японцы теперь тоже арийцы, с тех пор как сделались нашими союзниками. Желтолицые арийцы.

— Вы оба заврались, — заявил необыкновенно волосатый бас. — Русские не были ублюдками, пока у нас с ними был пакт. Зато они стали ими теперь. Вот как обстоит дело.

— Ну, а как же тогда ему быть с ребенком?

— Сдать, — сказала Мышь с особой авторитетностью. — Безболезненная смерть. Что же еще?

— А с женой?

— Это уж дело начальства. Поставят клеймо, голову обреют наголо, а потом — концлагерь, тюрьма или виселица.

— Ее до сих пор не трогали, — сказал Бернгард.

— Вероятно, еще не знают.

— Знают. Моя мать сообщила куда следует.

— Значит, и начальство непутевое, расхлябанное. Люди разложились, значит, им и место в концлагере. Или на виселице.

— Ах, оставь ты меня в покое, — вдруг обозлился Бернгард и отвернулся.

— В конце концов, может, француз — это все-таки было бы лучше, — заметил плешивый. — Они только наполовину ублюдки — по новейшим исследованиям.

— Они — выродившаяся промежуточная раса... — Бас посмотрел на Гребера. Гребер уловил на его крупном лице легкую усмешку.

Какой-то парень с цыплячьей грудью, беспокойно бегавший по комнате на кривых ногах, вдруг остановился.

— Мы — раса господ, — заявил он, — а все остальные — ублюдки, это ясно. Но кто же тогда обыкновенные люди?

Плешивый помолчал, размышляя.

— Шведы, — сказал он наконец. — Или швейцарцы.

— Да нет, дикари, — заявил бас, — конечно, дикари.

— Белых дикарей больше не существует, — возразила Мышь.

— Разве? — И бас пристально посмотрел на нее.

Гребер задремал. Он слышал сквозь сон, как остальные опять заговорили о женщинах. Но опыт Гребера был тут невелик. Расистские теории, проповедуемые в его отечестве, не вязались с его представлениями о любви. Ему претило думать о принудительном отборе, обо всяких родословных, о способности к деторождению. Он был солдатом и имел дело всего лишь с несколькими проститутками в тех странах, где воевал. Они были так же практичны, как и немки из Союза германских девушек. Но от проституток этого хоть требовало их ремесло.

Люди получили обратно свои вещи и оделись. И вдруг стали опять рядовыми, ефрейторами, фельдфебелями и унтер-офицерами. Человек с русским ребенком оказался унтер-офицером. Бас — тоже. Мышь — солдатом нестроевой части. Увидев, что здесь много унтер-офицеров, она стушевалась.