— Простите меня, — смущенно сказал он.
Лоозе покачал головой.
— Брось, Эрнст, нынче каждый думает только о себе. Слишком много горя на свете...
Гребер вышел на улицу. Когда он направлялся в филармонию, эта улица была угрюма и мертва, теперь же ему вдруг показалось, что она светлее, и жизнь на ней не совсем замерла. Он уже видел не только разрушенные дома: он видел и распускающиеся деревья, и двух играющих собак, и влажное синее небо. Его родители живы; они только пропали без вести. Еще час назад, когда он услышал то же самое от однорукого чиновника, эта весть показалась Греберу невыносимой и ужасной; а сейчас она каким-то непостижимым образом родила в нем надежду, и он знал, что это лишь потому, что он перед тем на минуту поверил в их гибель — а много ли нужно для надежды?
9
Гребер остановился перед домом. В темноте он не мог рассмотреть номер.
— Вы куда? — спросил кто-то; человек стоял возле двери, прислонившись к стене.
— Скажите, это Мариенштрассе двадцать два?
— Да. А вы к кому?
— К медицинскому советнику Крузе.
— Крузе? Зачем он вам нужен?
Гребер посмотрел в темноте на говорившего. Тот был в высоких сапогах и форме штурмовика. Наверное, какой-нибудь не в меру ретивый участковый, этого еще недоставало...
— А уж это я сам объясню доктору Крузе, — ответил Гребер и вошел в дом.
Он очень устал. Он чувствовал, что устали не только глаза и ноют все кости, усталость сидела где-то глубже. Весь день он искал и расспрашивал — и почти без всяких результатов. У его родителей не было в городе родственников, а из соседей мало кто остался. Беттхер прав: это был какой-то заколдованный круг. Люди боялись гестапо и предпочитали молчать; а если иные что-то и слышали, то они отсылали Гребера к другим, а те опять-таки ничего не знали.
Он поднялся по лестнице. В коридоре было темно. Медицинский советник жил на втором этаже. Гребер был с ним едва знаком, но знал, что Крузе иногда лечил его мать. Может быть, она побывала у него и оставила свой новый адрес.
Ему открыла пожилая женщина с будто стертым лицом.
— Крузе? — переспросила она. — Вы хотите видеть доктора Крузе?
— Ну да.
Женщина молча разглядывала его. Но не отступила, чтобы пропустить.
— Он дома? — нетерпеливо спросил Гребер.
Женщина не ответила. Казалось, она прислушивается к чему-то, что происходит внизу. — Вы на прием?
— Нет. По личному делу.
— По личному?
— Да, по личному; вы фрау Крузе?
— Избави боже!
Гребер с недоумением уставился на женщину.
Многое видел он за этот день: и осторожность, и ненависть, и увертливость в их самых разнообразных проявлениях; но это было что-то новое.
— Послушайте, — сказал он, — я не знаю, что у вас тут происходит, да и не интересуюсь. Мне нужно поговорить с доктором Крузе, вот и все, понятно вам?
— Крузе здесь больше не живет, — вдруг заявила женщина громко, грубо и неприязненно.
— Но вот же его фамилия! — И Гребер указал на медную дощечку, прибитую к двери.
— Это давно надо было снять.
— Но ведь не сняли. Может быть, здесь остался кто-нибудь из членов его семьи?
Женщина молчала. Гребер решил, что с него хватит. Он уже намеревался послать ее ко всем чертям, как вдруг услышал, что в глубине квартиры открылась дверь. Косая полоска света упала из комнаты в прихожую.
— Это ко мне? — спросил чей-то голос.
— Да, — ответил Гребер наудачу. — Мне надо поговорить с кем-нибудь, кто знает медицинского советника Крузе. Но, кажется, я ничего не добьюсь.
— Я — Элизабет Крузе.
Гребер взглянул на женщину со стертым лицом. Она отпустила ручку двери и удалилась.
— Надо сменить лампочку, — все же прошипела она, проходя мимо освещенной комнаты. — Электричество приказано экономить.
Гребер все еще стоял в дверях. Девушка лет двадцати шла через полосу света, словно через реку; он увидел на миг круто изогнутые брови, темные глаза и волосы цвета бронзы, падавшие ей на плечи живой волной, — потом она окунулась в полумрак прихожей и появилась опять уже перед ним.
— Мой отец больше не практикует, — сказала она.
— Я не лечиться пришел. Мне бы хотелось получить кое-какие сведения.
Лицо девушки изменилось. Она слегка повернула голову, словно желая убедиться, что та, другая женщина ушла. Затем широко распахнула дверь.
— Войдите сюда, — прошептала она.
Он последовал за ней в комнату, из которой падал свет. Девушка обернулась и пристально посмотрела на него испытующим взглядом. Глаза ее уже не казались темными, они были серые и прозрачные.
— А я ведь знаю вас, — сказала она. — Вы учились когда-то в здешней гимназии?
— Да, меня зовут Эрнст Гребер.
Теперь и Гребер вспомнил ее тоненькой девочкой. У нее были тогда чересчур большие глаза и чересчур густые волосы. Она рано потеряла мать, и ей пришлось переехать к родным, в другой город.
— Боже мой, Элизабет, я тебя в первую минуту не узнал.
— С тех пор, как мы виделись, прошло лет семь-восемь. Ты очень изменился.
— И ты тоже.
Они стояли друг против друга.
— Что, собственно, тут происходит? — продолжал он. — Тебя охраняют прямо как генерала.
Элизабет Крузе ответила коротким горьким смехом.
— Нет, не как генерала. Как заключенную.
— Что? Почему же? Разве твой отец...
Она сделала быстрое движение.
— Подожди! — шепнула она и прошла мимо него к столу, на котором стоял патефон. Она завела его. Загремел Гогенфридбергский марш. — Ну вот! А теперь можешь продолжать.
Гребер посмотрел на девушку, ничего не понимая. Беттхер, видно, был прав: почти каждый из живущих в этом городе — сумасшедший.
— Зачем это? — спросил он. — Останови ты его! Я по горло сыт маршами. Лучше скажи, что тут происходит. Почему ты вроде заключенной?
Элизабет вернулась.
— Эта женщина подслушивает у двери. Она доносчица. Поэтому я и завела патефон. — Она стояла перед ним, и он услышал ее взволнованное дыхание. — Что с моим отцом? У тебя есть какие-нибудь сведения о нем?
— У меня? Никаких. Я только хотел спросить его кое о чем. А что с ним случилось?
— Так ты ничего не слышал?
— Нет. Я хотел спросить — не знает ли он случайно адрес моей матери. Мои родители пропали без вести.
— И все?
Гребер удивленно посмотрел на Элизабет.
— Для меня этого достаточно, — сказал он, помолчав.
Напряженное выражение на ее лице исчезло.
— Верно, — согласилась она устало. — Я думала, ты принес какую-то весть о нем.
— Но что же все-таки с ним случилось?
— Он в концлагере. Вот уже четыре месяца. На него донесли. Когда ты сказал, что пришел насчет каких-то сведений, я решила — тебе что-нибудь известно о моем отце.
— Я бы тебе тут же сказал.
Элизабет покачала головой.
— Едва ли. Если бы ты получил эти сведения нелегально, тебе пришлось бы соблюдать чрезвычайную осторожность.
«Осторожность, — подумал Гребер. — Целый день только и слышу это слово». Гогенфридбергский марш продолжал назойливо греметь с жестяным дребезжанием.
— Теперь можно его остановить? — спросил он.
— Да. И тебе лучше уйти. Ты ведь уже в курсе того, что здесь произошло.
— Я не доносчик, — с досадой отозвался Гребер. — Что это за женщина в квартире? Это она донесла на твоего отца?
Элизабет приподняла мембрану, но пластинка продолжала беззвучно вертеться. В тишину ворвался жалобный вой сирены.
— Воздушная тревога! — прошептала она. — Опять.
В дверь постучали.
— Гасите свет! Вся беда от этого! Нельзя жечь такой яркий свет!
Гребер открыл дверь.
— От чего от этого?
Но женщина была уже в другом конце прихожей. Она крикнула что-то еще и исчезла.
Элизабет сняла руку Гребера с дверной ручки и опять закрыла ее.
— Вот привязалась! Экая сатана в юбке... Как эта баба очутилась здесь? — спросил он.
— Принудительное вселение. Нам навязали ее. Еще спасибо, что одну комнату мне оставили.
С улицы опять донесся шум, женский голос звал кого-то, плакал ребенок. Вой первого сигнала усилился. Элизабет сняла с вешалки плащ и надела его.
— Надо идти в бомбоубежище.
— Еще успеем. Почему ты не переедешь отсюда? Ведь это же прямо ад — жить с такой шпионкой!
— Гасите свет! — снова крикнула женщина уже с улицы.
Элизабет повернулась и выключила свет. Потом скользнула через темную комнату к окну.
— Почему не переезжаю? Потому что не хочу трусливого бегства.
Она открыла окно. Вой сирен ворвался в комнату и наполнил ее. Фигура девушки темнела на фоне бледного рассеянного света, вливавшегося в окно, она накинула крючки на оконные створки: при открытых окнах стекла легче выдерживают взрывную волну. Затем вернулась к Греберу. Казалось, завывание сирен, как бурный поток, гонит ее перед собой.
— Я не хочу трусливого бегства, — крикнула она сквозь завывание. — Неужели ты не понимаешь?
Гребер увидел ее глаза. Они опять стали темными, как тогда, в прихожей, их взгляд был полон страстной силы. Неясное чувство подсказывало Греберу, что он должен от чего-то защититься, — от этих глаз, от этого лица, от воя сирен и от хаоса, врывавшегося вместе с воем в открытое окно.
— Нет, — ответил он. — Не понимаю. Ты только себя погубишь. Если позиции нельзя удержать, их сдают. Когда я стал солдатом, я это понял.
Она с недоумением смотрела на него.
— Ну так ты и сдавай их! — гневно воскликнула она. — Сдавай! А меня оставь в покое.
Она хотела проскользнуть мимо него к двери. Гребер схватил ее за руку. Элизабет вырвалась. Она оказалась сильнее, чем он предполагал.
— Подожди! — остановил он ее. — Я провожу тебя.
Вой гнал их вперед. Он стоял всюду — в комнате, в коридоре, в прихожей, на лестнице — он ударялся о стены и смешивался с собственным эхом, он словно настигал их со всех сторон, и уже не было от него спасения, он не задерживался в ушах и на коже, а прорывался внутри и будоражил кровь, от него дрожали нервы, вибрировали кости и гасла всякая мысль.