— Молоды... Ты говоришь, как будто с тех пор прошло много лет.
— Да так оно, видимо, и есть.
— Разве ты сейчас уже не молод?
— Молод. Но по-иному.
Элизабет подержала стакан в свете карбидного луча, падавшего с улицы и дрожавшего в окне, и слегка встряхнула, чтобы вино запенилось. Гребер смотрел на нее и видел ее плечи, волну волос, спину и чуть намеченную линию позвоночника с длинными мягкими тенями. «Нет, ей незачем думать о том, чтобы начать все сызнова, — говорил себе Гребер. — Без одежды она не имеет ничего общего ни с этой комнатой, ни со своей профессией, ни с фрау Лизер». Она была неотделима от этого дрожащего света в окне и этой тревожной ночи с ее вспышками слепого возбуждения в крови и странной отчужденностью потом, с хриплыми восклицаниями и голосами на улице, неотделима от жизни и, может быть, даже от тех мертвецов, которых там откапывают: он уже не ощущал в ней былой опустошенности и растерянности. Точно она сбросила с себя все это, как чужую одежду, чтобы, не задумываясь, следовать законам, о которых еще вчера ничего не знала.
— Жалко, что я не была тогда с тобой в Париже, — сказала она.
— Хорошо бы поехать туда вдвоем теперь, и чтобы не было войны.
— А нас бы туда пустили?
— Может быть. Мы же ничего в Париже не разрушили.
— А во Франции?
— Не так много, как в других странах, там все это шло быстрее.
— Может быть, вы разрушили достаточно, чтобы французы еще много лет нас ненавидели.
— Может быть. Когда война долго тянется, многое забывается. Может быть, они нас ненавидят.
— Мне хотелось бы уехать с тобой в такую страну, где ничего не разрушено.
— Не много осталось таких стран, где ничего не разрушено, — сказал Гребер. — Вино есть?
— Да, хватит. А где ты был еще?
— В Африке.
— И в Африке? Ты много видел.
— Да. Но не так, как раньше мечтал увидеть.
Элизабет подняла с пола бутылку и налила стаканы до краев. Гребер наблюдал за ней. Все казалось каким-то нереальным, и не только потому, что они пили вино. Слова таяли в сумраке, они утратили свой смысл, а то, что было полно смысла, жило без слов, и о нем невозможно было говорить. Сумрак был подобен безымянной реке, ее воды поднимаются и опадают, а слова плывут по ней, как паруса.
— А еще где-нибудь ты был? — спросила Элизабет.
— «Паруса, — подумал Гребер. — Где я видел паруса на реках?»
— В Голландии, — сказал он. — Это было в самом начале. Там много лодок, они скользили по каналам, а каналы были с такими плоскими и низкими берегами, что, казалось, лодки едут по земле. Они плыли совершенно беззвучно, а паруса у них были огромные. И когда в сумерках лодки скользили по лугам, эти паруса напоминали гигантских белых, голубых и алых бабочек.
— Голландия, — сказала Элизабет. — Может быть, мы могли бы после войны уехать туда? Пить какао и есть белый хлеб и все эти голландские сыры, а вечером смотреть на лодки?
Гребер взглянул на нее. «Еда, — подумал он. — Во время войны все представления людей о счастье всегда связываются с едой».
— А может, нас и туда уже не пустят? — спросила она.
— Вероятно, нет. Мы напали на Голландию и разрушили Роттердам без предупреждения. Я видел развалины. Почти ни одного дома не осталось. Тридцать тысяч убитых. Боюсь, что нас и туда не пустят, Элизабет...
Она помолчала. Потом вдруг схватила свой стакан и с размаху швырнула на пол. Он со звоном разлетелся вдребезги.
— Никуда мы больше не поедем! — воскликнула она. — Незачем и мечтать! Никуда! Мы в плену, нас везде проклинают и никуда не пустят.
Гребер приподнялся. В дрожащем белесом свете, струившемся с улицы, ее глаза блестели, как серое прозрачное стекло. Он перегнулся через нее и посмотрел на пол. Там искрились темные осколки с белеющими краями.
— Нужно зажечь свет и подобрать их, — сказал он. — Не то они вопьются нам в ноги. Подожди, я сначала закрою окна.
Он перелез через кровать.
Элизабет повернула выключатель и набросила халат. Свет пробудил в ней стыдливость.
— Не смотри на меня, — сказала она. — Не знаю, почему я это сделала. Я ведь не такая.
— Нет, именно такая. И ты права. Тебе здесь не место. Поэтому не стесняйся, если иной раз захочется что-нибудь разбить.
— Хотела бы я знать, где мое настоящее место!
Гребер рассмеялся.
— Я тоже не знаю. Может быть, в цирке или в каком-нибудь старинном барском доме, а может быть, среди гнутой стильной мебели или в шатре. Но не в этой белой девичьей комнатке. А я-то в первый вечер вообразил, что ты беспомощна и беззащитна.
— Я такая и есть.
— Мы все такие. И все же обходимся без помощи и без защиты.
Он взял газету, положил ее на пол и другой газетой собрал на нее осколки. При этом он прочел заголовки. Дальнейшее сокращение линии фронта. Тяжелые бои под Орлом. Он соединил края газеты, на которой лежали осколки, и выбросил все в корзину для бумаг. Теплый свет, озарявший комнату, стал как будто вдвое теплей. С улицы доносилось постукивание и скрежет — это убирали развалины. На столе стояли остатки принесенного от Биндинга угощения. «Оказывается, можно размышлять о многом одновременно», — подумал Гребер.
— Я поскорее уберу со стола, — сказала Элизабет, — почему-то мне теперь и смотреть на все это противно.
— А куда?
— В кухню. Успеем до завтрашнего вечера спрятать то, что останется.
— Ну, завтра к вечеру не много останется. А что, если фрау Лизер вернется раньше?
— Вернется так вернется.
Гребер изумленно посмотрел на Элизабет.
— Я сама удивляюсь тому, что я каждый день другая, — ответила она.
— Не каждый день — каждый час.
— А ты?
— Я тоже.
— Это хорошо?
— Да. А если и нехорошо, то ничего, не беда.
— Ничего — это тоже что-то, верно?..
— Пожалуй.
Элизабет выключила свет.
— Можем теперь опять открыть могилу, — сказала она.
Гребер снова распахнул окна. И тотчас же в комнату залетел ветер. Занавески заколыхались.
— Вот и луна, — сказала Элизабет.
Багровый лунный диск выплывал над разрушенной крышей напротив. Луна казалась чудовищем с огненным загривком, она вгрызалась в улицу. Гребер взял два стакана и до половины налил их коньяком. Один он протянул Элизабет.
— А теперь выпьем вот этого, — сказал он. — Вино не для темноты.
Луна поднялась выше, она стала золотой и более торжественной. Некоторое время они лежали молча. Элизабет повернула голову.
— Что же мы, в конце концов, счастливы или несчастны? — спросила она.
Гребер задумался.
— И то, и другое. Так, верно, и должно быть. Просто счастливы нынче только коровы. А может быть, даже и они нет. Может быть, уже только камни.
Элизабет взглянула на Гребера.
— Но и это не имеет значения. Как по-твоему?
— Не имеет.
— А хоть что-нибудь имеет значение?
— Да, имеет. — Гребер всматривался в холодный золотистый свет, медленно заливавший комнату. — То, что мы уже не мертвецы, — сказал он. — И то, что мы еще не мертвецы.
16
Наступило воскресенье. Утром Гребер отправился на Хакенштрассе. Он заметил, что чем-то вид развалин изменился. Ванная исчезла, а также остатки лестницы; кроме того, узкая, недавно расчищенная дорожка вела за угол стены и во двор, а оттуда к остаткам дома. Казалось, здесь начал работать отряд по расчистке развалин.
Гребер пробрался по этой расчищенной дорожке и вошел в полузасыпанное помещение, в котором узнал бывшую домовую прачечную. Низкий темный коридор вел дальше. Он зажег спичку и осветил его.
— Что вы тут делаете? — вдруг крикнул кто-то за его спиной. — Вон отсюда! Сейчас же!
Гребер обернулся, но в темноте никого не увидел и пошел обратно. Во дворе стоял человек на костылях. Он был в штатском и в наброшенной на плечи военной шинели.
— Что вам здесь понадобилось? — прорычал он.
— Я здесь живу. А вы?
— Здесь живу я, и больше никто, понятно? И уж ни в коем случае не вы! Что вы тут вынюхиваете? Украсть что-нибудь хотите?
— Слушай, приятель, не волнуйся, — сказал Гребер, посмотрев на его костыли и военную шинель. — Здесь жили мои родители и я тоже, пока меня не взяли в армию. Ясно тебе?
— Это может сказать каждый.
Гребер взял инвалида за костыль, осторожно отодвинул его и прошел мимо него к черному ходу.
Во дворе он увидел женщину и ребенка. За ней следовал человек с киркой. Возле дома стоял какой-то сколоченный на скорую руку сарайчик. Женщина шла от сарайчика, а мужчина — с другой стороны.
— Что случилось, Отто? — спросил инвалида человек с киркой.
— Да вот этого молодца поймал. Что-то тут вынюхивал. Уверяет, будто здесь жили его родители.
Человек с киркой злобно усмехнулся.
— А еще что скажешь?
— Ничего, — ответил Гребер. — Именно это.
— Другого-то ничего не придумаешь, а?.. — Человек поиграл киркой и замахнулся ею. — Вон отсюда! Считаю до трех, а потом придется слегка проломить тебе башку. Раз...
Гребер бросился на него сбоку и ударил. Человек упал, и Гребер вырвал у него из рук кирку.
— Вот так-то лучше будет, — сказал он. — А теперь, если желаете, зовите полицию! Но ведь вы этого не желаете? Верно?
Человек, который замахнулся киркой, медленно поднялся. Из носа у него шла кровь.
— В другой раз смотри, плохо будет, — добавил Гребер. — Рукопашному бою нас в армии здорово учат. А теперь объясните, что вы тут делаете.
Женщина просунулась вперед.
— Мы здесь живем. Разве это преступление?
— Ты в самом деле говоришь правду? — спросил инвалид.
— А зачем мне врать? Что тут можно украсть?
— Да уж голодранец найдет... — сказала женщина.
— Мне это ни к чему. Я здесь в отпуску и опять уезжаю на фронт. Видели записку там, перед входной дверью? Ту, где написано, что человек ищет своих родителей? Это я написал.
— Ты? — спросил инвалид.
— Да, я.
— Ну, тогда другое дело. Понимаешь, друг, приходится людям не доверять: нас разбомбили, мы здесь и приютились. Ведь где-нибудь жить-то надо.