Результатом послания от срезателя — точнее, срезательницы, ибо это была женщина, — стало то, что я плотно засел за работу в отеле, меж тем как Ванесса и Поппи исследовали Брум и его окрестности. Мой текст не устраивал срезательницу сала по трем параметрам: 1) она не понимала написанное; 2) ей не нравилось написанное; 3) она не верила написанному.
И эти три параметра всячески хитросплетались.
«Здесь применена гипербола, — писал я ей в одном случае. — Написанное не следует понимать буквально».
«Как тогда прикажете это понимать?» — спрашивала она.
«Как широкий жест в сторону истинной правды с уклонением от фактических банальностей», — объяснял я.
— Значит, когда вы пишете, — сказала она мне уже по телефону, позвонив из Нью-Йорка поздно ночью или очень рано утром по тамошнему времени (похвальное трудовое рвение), — что официантка в винном бистро «Маунт-Плезант» была русалкой, вынырнувшей из бочки красного вина, которое еще струилось с ее волос, вы подразумеваете, что она выглядела как русалка?
— Да, — сказал я. — То есть нет. Это была игра моего воображения, поскольку та официанта как бы ощущала себя русалкой.
— Вы можете это обосновать?
— Нет, не могу. У меня просто сложилось такое впечатление.
Я судил по тому, как она держалась.
— Стало быть, это просто вымысел?
— Ну, отчасти вымысел, отчасти интуиция. Но мне не хочется писать, что она выглядела как русалка. Такое сравнение принижает ее, заодно принижая меня и читателей. Она была русалкой.
— Но в действительности она не выныривала из бочки с вином?
— Конечно нет. Хотя вполне могла бы. В конце концов, кто сможет поручиться, что она этого не делала? Вас беспокоит, что кто-нибудь из читателей захочет проделать тот же трюк с бочкой у себя дома?
— А вы не думаете, что клиентов «Маунт-Плезант» может отвратить от употребления их вина мысль о том, что в нем купалась русалка?
— Я так не думаю. И я также не думаю, что она действительно в нем купалась.
— Тогда почему вино струилось с ее волос? Как оно попало на ее волосы?
Когда пишешь для американских журналов, ты должен свыкнуться с мыслью, что их фактологические зануды всегда правы.
— Хорошо, я переделаю этот кусок, — сказал я.
— Теперь дальше, — продолжила она. — Когда вы пишете, что бокалы с вином в «Хеншке» преломляют солнечный свет, как витрины ювелирного магазина на Бонд-стрит, вы имеете в виду стекло витрины или выставленные там ювелирные украшения?
Я добросовестно обдумал вопрос:
— Полагаю, в данном случае искрящееся в бокалах вино напомнило мне игру света в драгоценных камнях, выставленных, скажем, в витрине «Тиффани».
— «Тиффани» на Бонд-стрит? А разве «Тиффани» находится не на Олд-Бонд-стрит?
— Лондонцы называют эту улицу просто Бонд-стрит, не деля ее на старую и новую части.[83] Но пусть будет Олд-Бонд-стрит, если вашим читателям это поможет сориентироваться.
— Теперь насчет «преломления».
— Да, они преломляли свет.
Теперь уже паузу взяла она, вероятно обсуждая эту тему с помощником редактора, который консультировался с ответственным редактором, а тот связывался с издателем и через него выходил уже на владельца журнала. Ее удаленный голос в трубке звучал недоумевающе. Так же недоумевающе звучали и другие удаленные голоса.
— Мы тут все в недоумении, — наконец сказала она прямо в трубку. — Нельзя ли изложить это для наших читателей как-нибудь иначе?
— Вы о «преломленном свете»?
— Да, и еще о «русалке» и о «бочке»…
— И о винах? — подхватил я.
— Да, и о винах тоже.
Я попрощался, повесил трубку и вышел на балкон отеля. Передо мной расстилалось мангровое болото. Не будь у него столь ядовитый вид и не поджидай меня внизу большая электрическая медуза, готовая положить конец моей сердечно-сосудистой деятельности, уже изрядно подорванной срезателями сала, я мог бы сейчас прыгнуть вниз.
Почему я оказался в Бруме? Почему не в каком-нибудь другом месте?
Когда тебя начинает тошнить от странствий, мысли о доме могут сыграть благотворную роль; однако дома меня ждал Элсли, висящий на женском чулке с апельсином во рту, дома была Флора Макбет, систематически удаляющая с магазинных полок все книги, написанные мужчинами, дома был… Да где он был вообще, мой дом?
А этот Брум, куда меня затащила парочка возлюбленных ведьм, и вовсе ад земной, хуже места не придумаешь. Еще раз с отвращением оглядев пейзаж, я покинул балкон. До чего же все это гадко: невыносимая жарища, ползучие мангры (это сами мангры ползут или всякие ползучие твари, в них обитающие?), тягучее перекатывание волн в заливе Робак, как будто там не вода, а суп (грибной? томатный? медузный?), скопы, парящие в небе с безграничным терпением и с неколебимой верой в то, что жизнь суть еда, а еда суть жизнь и это единственные истины на свете, которые тебе нужно усвоить…
Еда и вожделение…
Где они пропадали сейчас, две главные ведьмы в моей жизни? «Где же, где же ты сегодня, моя цыганская жена?»[84] — пел Леонард Коэн, последний представитель старой школы бесшабашных мазохистов.
Так где же, где же вы, мои блуждающие цыганки? Ныряете за жемчугом? Красуетесь на пляже перед мускулистыми плейбоями? Катаетесь на верблюде, пристроившись спереди и сзади его горба, так что Поппи по-детски цепляется за талию своей дочери?
И, порожденные жаром моего вожделения, они возникали из мангровых зарослей — две русалки, стряхивающие капли вина с багряно-ядовитых волос.
Вот еще деталь, о которой я забыл упомянуть.
В ту ночь, когда я убил гигантского паука и когда «время зверинца» вклинилось в обычное течение времени, я не застал Ванессу в фургоне, вернувшись туда после довольно долго отсутствия. На моей подушке, как издевательское подобие того, что ранее явилось мне на подушке Поппи, лежала записка: «Вышла подышать воздухом. Эта ночь слишком хороша, чтобы тратить ее на сон. Не жди меня. Целую. В.».
27. ДИКИЙ КОЗЛИК
Мы проторчали в Бруме две недели. Ванесса даже выразила желание остаться там навсегда.
— Это настоящая жизнь на фронтире, о которой я мечтала, сколько себя помню, — говорила она.
Сколько помнил я, она ни разу даже не заикалась о фронтире за все время, что мы прожили сначала в старом коттедже в Барнсе, затем в трехэтажном доме в Ноттинг-Хилле (в ту пору Поппи еще жила вместе с нами, а в Оксфордшир перебралась уже после той австралийской поездки — из соображений приличия, как вы могли бы сказать).
Я позволил себе усомниться в том, что жизнь на фронтире всегда была мечтой Ванессы, но та имела иммунитет против моей иронии.
— Я никогда тебе об этом не говорила, поскольку знала, что тебе просто не дано это понять. Ты горожанин до мозга костей.
— До мозга костей, вот как? Не забывай, что я вырос в Уилмслоу и там из окон своей спальни видел отары пасущихся коров.
— Тогда опиши мне подробно корову.
— Ладно, пусть не коров, так стаи баранов.
Но я видел, что ей действительно нравится Брум, и согласился здесь задержаться. Она сдала фургон прокатной конторе и вместо него арендовала самый навороченный из тамошних джипов. Ей вдруг полюбились внедорожники на больших колесах, с кенгуринами из толстых труб, с закрепленными на крыше канистрами, шумно захлопывающимися дверьми и слоем красной пыли повсюду, куда ни ткнись. За две недели она стала весьма популярной личностью в Бруме и, проносясь на дикой скорости по городку, то и дело приветствовала новых друзей гудками клаксона и взмахами руки. В ее гардероб теперь входили шорты цвета хаки и туристские ботинки с высокими берцами. Она научилась австралийскому сленгу. По вечерам она участвовала в попойках аборигенов, хохот и брань которых разносились окрест на добрую сотню миль.
— Эта земля по праву принадлежит им, — говорила она о туземцах.
— Раньше тебя не волновали земельные вопросы.
— Теперь волнуют. Они меня научили. Это у них в крови.
— У них в крови давно уже нет ничего, кроме алкоголя.
— А кто в этом виноват?
Я знал ответ. Белые люди. Ванесса всерьез вознамерилась отстаивать попранные права черных.
И вот однажды ночью, по возвращении от аборигенов, с которыми опять пила и еще невесть чем занималась, она сказала, обвиваясь вокруг меня, как удав вокруг дикого козлика:
— Давай останемся здесь. Не будем возвращаться домой. Здесь у нас будет новая жизнь. Разве это не здорово — слиться с дикой природой? Как можно после такого снова жить в Лондоне? Ты только понюхай эту ночь.
Я понюхал.
Теплый запах верблюда (если только не слона), свежей крови, ящериц, эвкалиптов и цветущей жакаранды, а также вязкий запах боли и всего, чем люди пытаются ее заглушить, включая лосьон после загара. Второй волной: снова запах боли, теперь уже перекрывающий все прочие запахи.
— Послушай ночь, — сказала она.
Я послушал.
Хотя на море стоял штиль, ты все равно его слышал. Звук тяжелой, сдавленной тишины, как отголосок шумов другой планеты. И звуки тварей, убивающих и убиваемых. И жуткий хохот обездоленных аборигенов. И шепот Ванессы мне в ухо.
Она права. Как можно от такого отказаться?
— А что твоя мама? — спросил я.
— Пусть решает сама. Она может остаться с нами, а может вернуться домой одна, ей это вполне по силам. А мы останемся здесь вдвоем, ты и я. Что скажешь?
Я лежал молча, внимая ее торопливой, возбужденной речи.
— Что ты теряешь? — продолжала она. — Писать о самом себе ты можешь где угодно, а это место, глядишь, подкинет тебе темы поинтереснее. И мне тоже. Здесь я могла бы закончить свою книгу. Именно о таких местах я писала всегда, но поняла это лишь сейчас.
— Ты всегда писала о Бруме?
Она укусила меня за ухо:
— Не умничай, Гвидо. Только не здесь. Теперь у нас есть шанс отбросить всякое умничанье. Начать сначала. Что скажешь? Начнем сначала в местах, где течет настоящая жизнь. И больше никаких презентаций, никаких издательских банкетов. И не нужно рано утром покупать газеты с рецензиями, чтобы потом кидаться на стены в бессильном бешенстве.