Время зверинца — страница 56 из 69

Кто я твой такой, черт побери?.. Я твой хренов зять — вот!»

Смог бы я в запальчивости назвать ее потаскухой? Вполне вероятно. Мне всегда нравилось это слово. Мне нравилось ощущать его на губах, нравился процесс его произнесения. Потаскуха. Жаль, что это слово ныне устарело вместе с понятием «скромность». Компания лесбийских потаскух маркиза де Сада сейчас сошла бы за банальный девичник. Современный мужчина чувствовал себя глупо, называя женщину потаскухой. Слово было изъято из употребления, а если и употреблялось, то при иных обстоятельствах. Так, в мире имелись места, где самые что ни на есть почтенные матроны, густо накрасившись и напялив короткие юбочки, устраивали так называемые «потаскушные променады» себе в удовольствие; но попросите такую «потаскуху» проделать то же самое за деньги, и вы вмиг увидите перед собой все ту же почтенную матрону, глубоко оскорбленную вашей просьбой. «Потаскушность» стала этаким развлечением для избранных и уже не обязательно ассоциируется с половой распущенностью. Так что с учетом всего вышесказанного я был готов испробовать этот термин применительно к Поппи — но вдруг она попросит объяснить, что такого «потаскушного» я нашел в работе секретарши литагента? Что я скажу тогда?

Правда, я не верил, что она ограничивается выполнением чисто секретарских обязанностей. Если Поппи была занята полный рабочий день пять дней в неделю, она не могла по-прежнему жить в своем Шиптон-бай-Вичвуде. Это слишком далеко для ежедневных поездок на работу. Тогда где же она ночевала?

Ванесса наверняка была в курсе. Но как спросить ее об этом? «Скажи-ка, Ви, в каких таких местах твоя потаскушная мамочка развратничает с Фрэнсисом?»

По уже упомянутым причинам задавать ей подобные вопросы я не мог.

И вот я лежал в постели с эрекцией — наполовину в честь Поппи, наполовину в честь ее дочери — и мог бы проваляться так еще целый год, если бы не телефонный звонок от Джеффри.

— Отец, — сказал он.

— Я тебе не отец.

— И я говорю не о тебе, а о нем. Ты должен срочно сюда приехать.

— Он болен?

— Мы все больны.

— Но он сильно плох?

— Насколько плох он должен быть, чтобы ты решил-таки приехать? Он твой отец.

После этих слов он бросил трубку.

Через час он позвонил снова и извинился за предыдущую резкость. Извинение в нашей семье было событием экстраординарным, и одно это показало мне, насколько серьезно обстояли дела. В последний раз я слышал извинение от представителя нашей семьи много лет назад, когда мама наехала машиной на соседского кота, причем сделала это намеренно — судя по тому, как она переехала его один раз, потом сдала назад и переехала снова, а потом еще раз прокатилась вперед. «Ой, прошу прощения», — после этого сказала она.

— Сейчас выезжаю, — сказал я Джеффри. — Буду у вас через несколько часов.

Однако меня сильно озадачили и заинтриговали две вещи из произнесенного им в последнюю минуту перед отсоединением. «Братья рождены к несчастью» — он и впрямь так сказал или мне послышалось? И еще — если я опять же не ошибаюсь — в разговоре он назвал меня Гершомом.[96]


На станции я взял такси и попросил водителя сделать пару кругов по городку. Иногда место, в котором ты вырос, само по себе содержит ответ на вопрос, почему ты достиг в жизни того, чего достиг, и почему не смог достичь большего. По моей просьбе таксист проехал мимо школы, мимо штаб-квартиры скаутов и мимо библиотеки, в которой я обычно набирал больше книг, чем мог прочесть, и задерживал их месяцами, накапливая штрафов на солидные суммы. Мы медленно миновали «Вильгельмину» — жалюзи на окнах были опущены. Я любил и ненавидел этот бутик, никогда не забывая, что именно в его стенах впервые увидел Ванессу и Поппи. Первоначально я собирался высадиться тут, но не стал этого делать — магазин был явно закрыт и, похоже, не работал уже довольно давно.

Зато увитая плющом родительская богадельня исправно функционировала, вход был свободен — вот вам, пожалуйста, северная открытость и северное гостеприимство! — и я прямиком направился в спальню, где рассчитывал застать отца. Он сидел на кровати, подсоединенный к капельнице; в комнате также находился раввин. Увидев меня, он поднял вверх большой палец — я об отце, а не о раввине. Никогда прежде он не приветствовал меня таким жестом, и сейчас это показалось мне до странности трогательным. Уж не станем ли мы добрыми друзьями под конец?

— А вот и Гершом, старейший, — сказал раввин, протягивая мне руку.

— Старший, — поправил я его. — Нас всего два брата. И меня зовут не Гершом.

— Я знаю только, что ты не Иафет, — сказал он, продолжая трясти мою руку. — С твоим братом Иафетом я уже встречался.

— Иафет! У меня есть брат по имени Иафет?

Что-то здесь было неладно. Выходит, я не знал собственного брата?

До сих пор я считал, что знаю брата достаточно хорошо. Моим братом был извращенец по имени Джеффри с бомбой замедленного действия в черепушке. Типа «грязной» ядерной бомбы. Его мозг был этой бомбой, весь его мозг. При взрыве пострадает добрая половина Чешира. Мой брат был недостоин даже простого имени Джеффри — что уж там говорить об Иафете?[97] Или я просто брежу? Может, это последствия нервного срыва? Я чувствовал себя так, будто заснул в своей постели, ожидая, когда придет Ванесса и сделает что-нибудь с моим стояком, а пробудился на тысячи лет ранее в Святой земле.

Раввин-американец, очкастый мозгляк примерно вдвое меня моложе и чуть ли не вдвое мельче, с жидкими волосенками на месте усов и бороды, как будто догадался о причине моего замешательства.

— Ваши родители меня предупредили, — сказал он, — что вы никогда не были крепки в вере.

При упоминании веры он дотронулся до края своей шляпы.

— А что, отец обращается в веру на смертном одре? — спросил я, не зная, стоит ли задавать этот вопрос непосредственно отцу, сможет ли он меня услышать и понять. Он и в более здоровые времена не отличался особой понятливостью.

— Я бы не назвал это обращением, — произнес раввин одним уголком рта.

Я отметил эту замечательную манеру выцеживать слова, скорее характерную для классических гангстеров, чем для раввинов. И голос у него был соответственный; к такому голосу больше подошел бы не его нынешний наряд, а полосатый костюм от «Бриони» и двуцветные туфли из крокодиловой кожи.

— Тогда как прикажете это называть? — спросил я. — Его что, взяли в заложники любавичские хасиды?[98]

Похоже, раввина впечатлило то, что я опознал в нем представителя любавичской общины. На самом же деле я брякнул это наугад. Просто я где-то слышал, что любавичские хасиды занимаются обращением в иудаизм евреев-безбожников, и они были единственными, о ком я слышал подобные вещи.

— Это называется баал-тшува, — произнес раввин с расстановкой. Возможно, он хотел, чтобы я повторил за ним вслух.

Баал-тшува.

— И что это значит?

— Возвращение на праведный путь.

Если абстрагироваться от смысла фразы, само по себе ее звучание в устах этого раввина удивительным образом совпало с тем, что я последний раз слышал при просмотре одного фильма о главаре чикагских мафиози времен Сухого закона. «С днем рождения, Луис», — говорил он, ухмыляясь и поливая все вокруг автоматными очередями. С баал-тшувой, Луис, праведный ты ублюдок.

Для живописателя нечестивых безобразий я всегда был чересчур вежлив — на грани подобострастия — в общении с духовными лицами. В какой-то мере я ощущал их своими коллегами, ибо сферы нашей деятельности затрагивали одни и те же вещи: почитание и осквернение, сотворение и ниспровержение кумиров. Мы с ними удачно дополняли друг друга и просто не могли бы нормально функционировать по отдельности. Но сейчас мне пришелся не по душе этот раввин из Бронкса, хищной птицей кружащий над полупризрачным маразматиком, которого сложно было признать «возвращающимся на праведный путь», ибо не стоял он на этом пути никогда, не совершив за всю свою жизнь ни единого праведного поступка и не осенившись ни единой праведной мыслью.

Но, сколь бы никчемным человеком ни был мой отец, это была его собственная никчемность. Теперь же у него пытались отобрать последние жалкие крохи собственного «я».

— Что здесь происходит, папа? — спросил я его.

Он снова молча отсалютовал мне большим пальцем.

— Он отдыхает, — сказал раввин, как будто мне еще нужно было объяснять, чем непрерывно занимался мой отец все то время, что я его помнил.

Я не решился прямо спросить раввина, кто его сюда позвал и зачем. Чтобы совершить предсмертный обряд? А есть ли у евреев какие-то предсмертные обряды? Может, старый хрыч послал за раввином просто с перепугу? Или он давно знал про такую штуку — баал-тшуву — и решил, что теперь самое время ею воспользоваться?

Я поинтересовался, где моя мама. Раввин предположил, что она на кухне складывает мозаичный пазл. Это могло означать, что состояние отца еще не настолько плохо, чтобы при нем нужно было постоянно находиться. Опять же пазл — это пазл, и его надо складывать.

— Скажите, чья это идея? — спросил я наконец.

— Идея?

— Я о вашем присутствии здесь.

— Изначально, друг мой, это идея Всевышнего, благословенно Имя Его. Ну и я тоже проявил некоторую инициативу.

Начиная разговор с раввином, надо быть осторожным, ибо вы вступаете на скользкий путь. И я вовсе не был «его другом». Через несколько минут выяснилось, что он был новичком в этих краях и потому проявлял повышенный интерес к своей пастве. Знакомо ли мне слово «рахамим»? Нет, не знакомо. То «баал-тшува», то «рахамим» — как скоро я начну бегло говорить на иврите? Ну так вот, «рахамим» — это что-то вроде сострадания. И движимый этим благородным рахамимом — каковым не должен пренебрегать ни один еврей, тем паче раввин, — он посещает больных и старых евреев. Я спросил, откуда он узнал о нашей семье. Мы всегда держались в стороне от местной общины, не считались ее членами, не выписывали никаких еврейских изданий и даже близко не подходили к синагоге. Раввин в ответ опять сослался на Всевышнего, благословенно Имя Его и неисповедимы Его пути. В том смысле, что, если