Время зверинца — страница 63 из 69

Профессионально владея литературным языком, он, однако, не мог совладать со своей дикцией, из-за чего порой случались казусы. Так, в первый же момент знакомства он выдал загадочную фразу в стиле тайно-агентурных паролей:

— Кактус пробует приняться.

То есть именно так мне послышалось. Промолчать в ответ было бы невежливо, и я, решив, что он занимается разведением декоративных растений, сказал:

— Надеюсь, что он у вас примется. Эти кактусы неприхотливы — плюнешь на него, он и проклюнется.

Он еще глубже заглянул мне в глаза и вдруг разразился дичайшим хохотом. Затем он представился повторно, во избежание ошибок:

— Картер Строуб, очень приятно.

Но и после этого смех еще долго клокотал у него в груди, тем самым демонстрируя, что Картер понял и оценил мою шутку — на тот случай, если я и вправду пошутил.

Он сразу же заявил, что будет счастлив со мной работать. Он всегда мечтал со мной работать. Он даже дважды меня процитировал — по одной фразе из двух моих первых романов.

— Это было халявное бремя, — сказал он.

Я воззрился на него в недоумении:

— Почему бремя? И почему халявное?

Он расхохотался вновь — низким утробным басом, — явно находя меня чертовски занятным собеседником.

— Время. Это было славное время.

Я уже знал, каким будет продолжение. Те времена были славные, но сейчас времена другие. И мы сами должны меняться, чтобы поспеть за переменами вокруг нас. Чего я не знал, так это насколько Фрэнсис проинформировал его обо мне в деловом и в личном плане; однако о «Конечной точке» он был осведомлен — как и о том, что работа над этой книгой зашла в тупик.

Мы беседовали в старом кабинете Фрэнсиса. Картер еще не успел переустроить его по своему вкусу, и — надо полагать, поэтому — ни одна из моих книг не присутствовала на видном месте.

— Не в моих правилах говорить писателю, что и как он должен писать, — сказал Картер, — однако со слов Фрэнсиса мне известно, что вы сейчас проводите ревизию собственных творений.

Я ответил неопределенной улыбкой, даже не пытаясь угадать смысл этой фразы, озвученной в его специфической манере.

— По такому случаю позвольте заметить, что из всех известных мне писателей вы представляетесь первейшим мастером по части… — Он наклонился ко мне доверительно. — …По части украсть.

— Украсть?! Это что, намек на плагиат?

— Да нет же — удрать.

— Удрать? От кого?

— Утрат. Я об утратах.

— Ах, утрат…

— Вы как будто расстроены? Я вас чем-то обидел?

— Обидели? Нет, нисколько. Однако я до сей поры не считал описание именно утрат своей сильной стороной.

— Но это так. Вы пишете об этом с удивительным мастерством. Вы настолько тонко передаете ощущение утраты, что читатель даже не замечает его присутствия в тексте.

— Не только читатель, — сказал я. — Сам я тоже этого не замечаю.

И вновь по комнате прошелся раскатом оглушительный хохот — я оказался не только самым «утратистым», но и самым «юморным» из всех известных ему писателей, — по завершении коего он удивленно взглянул сверху вниз на свой костюм, обнаружил одну незастегнутую пуговку и тут же ее застегнул.

— С иными авторами недолго и лопнуть со смеху, — сказал он. — И вы как раз из таких.

Я поблагодарил его, но снова заметил, что утраты — это не мой конек.

Он приложил руку к своему горлу — я решил, что это физическая метафора одобрительного похлопывания меня по руке.

— Именно что самый конек, — сказал он. — Взять хотя бы вашего мартыхана Быдла. Это исполнено на грани надрыва. Такое чувство, будто я знал его лично. Такое чувство, будто он — это я.

— Вы о шимпанзе Бигле?

— Да, Бигль. Душераздирающее чтиво!

— Что же в нем так раздирает душу?

— Как это что? А когда он в финале колотит себя в грудь и вопит что есть мочи — боже ты мой!

— Но он вопит не из-за утраты, а потому, что он хочет…

— Удрать?

— Украсть-удрать-утратить… Все это не мое, заверяю вас. Я могу быть хорош в размахе, в гротеске. Я люблю вульгарность, грубость и пошлость. Я показываю сексуальные войны с их жертвами и трофеями. Я с упоением валяюсь в грязи, Картер. Моя стихия — это зверинец.

Я догадывался, о чем он думает, слушая мою речь. Сейчас я не очень-то походил на этакого размашистого раблезианца — бедолага-писака, оставшийся без жены, без тещи, без книги, без издателя и без читателей. Да и мое валяние в грязи не представлялось убедительным. Впрочем, грязь уже устарела, как и чернуха вообще.

Однако он отказался от подхода «либо так — либо эдак». Книга вполне может быть грязно-мрачной и одновременно трогательной. И он привел в пример один роман, недавно запроданный им за баснословную сумму. Начинающий писатель. Тысяча двести страниц скачкообразного повествования, рисующего пятисотлетнюю историю упадка и деградации многих поколений одной семьи. Новаторское издание в чисто полиграфическом смысле, не похожее ни на одно другое: страницы оформлены в виде могильных плит, врачебных заключений, свидетельств о смерти, пятен крови, штриховых рисунков кладбищ и гробниц, а форзацы пропитаны ароматическим составом, передающим «запах смерти», — все это, вместе взятое, формирует у читателя невероятно тягостное ощущение, прямо сердце разрывается, Гай… Он с силой вдавил в грудь кулаки примерно так же, как это делал Бигль, и скорбно поник головой. Когда он отнял кулаки от груди, мне подумалось, что на теле под одеждой должны остаться две глубокие вмятины — до самой грудной кости.

— Как называется книга? — спросил я, твердо настроившись ни в коем случае не читать эту гадость.

— «Большая книга утрат для больших мальчиков», — сказал он.

— «Большая» относится к размерам книги или к утратам? — уточнил я.

— И к тому и к другому.

Этот начинающий писатель все продумал до тонкостей.

— Юным читателям книга несомненно понравится, — заверил меня Картер.

— А юные сейчас падки на утраты?

— Еще как падки! Утраты, страдания, душевные надломы — им только подавай! Но желательно в новаторском оформлении. Им нравится, когда книга выглядит необычно, с какой-нибудь изюминкой.

— И необычно пахнет, причем не изюмом.

— Именно так. Вот, убедитесь сами…

Но я вежливо отказался от предложенного мне в подарок экземпляра.

— Она для меня слишком велика, чтобы хранить, и слишком тяжела, чтобы носить с собой, — пояснил я.

Он пожал плечами. Писательские причуды — что с ними поделаешь?

Расставаясь, он меня расцеловал и крепко прижал к груди. Вот когда я понял, что́ именно он так старался сдерживать внутри себя: мощнейший заряд восторженности, способной при единовременном высвобождении доставить массу проблем всем попавшим в зону действия этого взрыва.

С другой стороны, я даже растрогался — давненько меня так восторженно не целовали.

Домой я вернулся, подумывая о самосожжении в постели. Душевный надлом! Утрата! Что сказал бы на это Арчи Клейбург? «Почувствуй эти вещи нутром», — учил он. Но утраты я нутром не чувствовал.

Затем, как гром среди ясного неба, прозвучал телефонный звонок от Фрэнсиса.

— С Поппи беда, — произнес он, и голос его раскатился гулким эхом, как будто отражаясь от самых дальних пределов коммуникационного пространства.

Казалось, телефонная трубка сейчас расплавится в моей руке. «Прошу, пусть это будет не опухоль мозга!» — мысленно взмолился я. Уж лучше сердечный приступ — внезапный, быстрый и безболезненный — во время отдыха в шезлонге на садовой лужайке, за чтением электронной книги и с Фрэнсисом под боком.

Увы, это оказалось не так. Хорошей новостью было то, что она еще жива. Плохой новостью — то, что она все еще жива.

Помыслив о злой иронии судьбы — реальной опухоли мозга после выдумок Ванессы, — я упустил из виду еще более злую иронию — так же «накликанную» ею болезнь Альцгеймера. Такое вот дочернее проклятие.

До сих пор я полагал, что эта болезнь не поражает людей так рано, всего лишь на седьмом десятке. Но Фрэнсис сказал, что это не редкость, особенно среди женщин. Кроме того, по документам Поппи оказалась несколько старше, чем мы оба полагали.

Вот как?

Но было уже поздно осуждать ее за этот обман.

Он не мог с этим справиться, потому и позвонил мне. Он не мог справиться ни с чем: ни с нахлынувшим горем, ни с практическими вопросами, требующими срочного решения. И он просто захотел услышать собственный голос, произносящий слова: «Я не могу с этим справиться». После чего он, возможно, сумеет взять себя в руки.

Он рассказал, что состояние Поппи с некоторых пор медленно ухудшалось, а затем болезнь буквально в одночасье взяла над нею верх. На один пугающий миг я подумал: уж не хочет ли Фрэнсис передать ее под мою опеку? При таком нагромождении злых ироний, почему бы не случиться еще одной? Однако у него и в мыслях ничего такого не было. Не собирался он препоручать уход за ней и Ванессе, хотя это представлялось вполне логичным.

— Ты ей звонил? — спросил я.

Оказывается, еще нет. Я вызвался позвонить сам, но он попросил этого не делать. Он боялся, что вмешательство Ванессы только ухудшит ситуацию.

— Ты же в курсе их отношений, — сказал он. — Они вечно грызлись друг с другом.

— Это Поппи тебе так сказала?

— Да.

— Но это неправда. Между ними не было вражды.

— Поппи считала иначе.

Я предположил, что подобные мысли могли быть порождены болезнью. Прогрессирующее слабоумие цепляется за все дурное и отсеивает из памяти все хорошее, разве не так?

Мы продолжили разговор три дня спустя в том самом клубе в Сохо, где он впервые встретился с Поппи. Это была его идея, не моя. Он хотел таким образом подстегнуть воспоминания — сентиментальные и не только. Вероятно, поэтому он с ходу на меня насел:

— Так в чем же заключалось «отсеянное хорошее»?

— Между Поппи и Ванессой? Список получится длинный. Они были как сестры, Фрэнсис.

— Ты забыл роман Ванессы? Она как раз писала, что для матери и дочери быть похожими на сестер — это неправильно, это плохо.