Время зверинца — страница 64 из 69

— Ну да, так в книге.

— И в жизни так же, Гай.

Я повторил с оттяжкой это слово:

— Жизнь!

— Да, в жизни все это очень болезненно.

— Но Поппи болезненно восприняла только фильм Ванессы. А «в жизни», как ты это называешь, они повсюду разгуливали вдвоем этакими павами, подзаряжаясь энергией друг от друга.

Внезапно он на меня разозлился:

— Ты был просто одержим ими обеими! Ты вдохновлялся ими для своих гребаных сочинений и не замечал реально происходящего у тебя под носом. Вот что я тебе скажу, Гай: ты воображаешь себя видавшим виды циником, но на деле ты грудной младенец. Ты идеализировал этих женщин и своей идеализацией загнал их в небытие.

Что я мог сказать в ответ? Отрицать свою вину в том, что Ванесса сейчас валяется в грязи с пьяными туземцами, а Поппи впала в старческий маразм?

— Мне ужасно ее жаль, — сказал я, опустив голову и не глядя на Фрэнсиса. — Более чем жаль — у меня сердце разрывается. Могу я ее проведать?

И я представил, как сижу на краю постели, глажу руку Поппи и приговариваю: «Конечно же, там есть мартышки. Они есть повсюду, надо только уметь их видеть».

Но Фрэнсис отклонил мое предложение:

— Ты этого не вынесешь. Для подобных вещей в тебе недостаточно мужественности.

Я еще ниже склонил голову. Может, мне следовало вообще пасть ниц, уткнувшись лбом в ботинки Фрэнсиса? Я плохо понимал, в чем конкретно заключалась моя вина, но в таких случаях понимание и не требуется.

После долгой паузы Фрэнсис поинтересовался, как я лажу с Картером Строубом, но явно не услышал мой ответ. В глазах его стояли слезы. Он признался, что два года, прожитые с Поппи, стали лучшими годами в его жизни.

— А в моей это были худшие годы, — признался я в свою очередь, — но ты и Поппи тут ни при чем.

В этом я покривил душой, но лишь отчасти.

Он поведал мне тайну. Оказывается, Поппи прочла все мои книги.

— Наверняка по твоему совету или даже настоянию, — сказал я.

— Ничего подобного. Она прочла их задолго до знакомства со мной. Внимательно прочла каждое слово. Она покупала твои книги сразу после выхода и прочитывала их залпом.

Я смахнул со лба каплю холодного пота.

— Более того, — продолжил он. — Она писала рецензии на твои книги на «Амазоне».

— Поппи?

— Поппи.

— Так это Поппи приравнивала меня к Апулею?

— Не могу сказать точно. Про Апулея могла придумать Ванесса.

— Как, и Ванесса тоже?

— Они сочиняли рецензии вдвоем. Садились и сочиняли.

И так продолжалось уж не знаю сколько лет.

Мой рот, казалось, теперь уже навеки останется в разинутом положении. Подумать только! Ванесса и Поппи из года в год вместе сочиняли те самые неумеренно хвалебные рецензии! И ни одна ни разу мне не проговорилась. Они не напрашивались на мою благодарность — да и вряд ли я бы их за это поблагодарил.

«И все-таки они были как сестры», — хотел я сказать после того, как наконец-то восстановил контроль над своими лицевыми мышцами. Но такие заявления могли увести меня еще дальше по пути идеализации и сентиментального оплакивания этих женщин — попутно с сентиментальным оплакиванием самого себя.

Последняя новость меня доконала. Я больше не мог оставаться в этом ресторане. Скажете: ну вот, опять пресловутое «я, я, я»? Так и есть. Но, кроме себя самого, у меня больше никого и не осталось.

— Что будешь делать? — перед уходом спросил я Фрэнсиса.

Он пожал плечами — воплощенное отчаяние и беспомощность:

— Вряд ли от моих действий хоть что-то зависит. Не думаю, что это затянется…

Нет, я не создан для того, чтобы выносить подобные фразы! Фрэнсис был прав: мне недоставало мужественности.

Я положил руку ему на плечо:

— Если я могу…

— Ты не можешь, — сказал он, глядя в сторону.

Я знал, что он думает: «Ты? Помочь? Каким образом? Написав одну из своих сраных книжонок? Что ж, валяй, и посмотрим, какая от этого будет польза».


Может, пару лет назад у меня и не было настоящего нервного срыва, но этим вечером он случился однозначно. Оставшись без своих женщин, я не знал, как жить дальше. А ведь когда-то мне было недостаточно только одной из них. Даже еще не зная того, что знал сейчас, я уже тогда чувствовал, что они нужны мне обе. А сейчас… да что тут говорить.

Ко всему прочему у меня не было в работе книги, чтобы я мог забыться и затеряться в хитросплетениях слов. Ванесса и Поппи создавали нужную мне атмосферу для творчества. Из уважения к одной либо назло другой, но я продолжал писать. А сейчас никаких стимулов у меня не было — ни домашних интриг, ни обид, ни словесных баталий, ничего.

Я бродил по улицам Лондона, периодически натыкаясь на «Эрнеста Хемингуэя», который, как обычно, не обращал на меня внимания. Я мог сколь угодно воображать нас двумя побратимами, последними представителями вымирающей породы литераторов, но он явно не признавал меня ровней. И это было справедливо: он продолжал беспрерывно писать, а я уже весь исписался.

Я гадал: сколько же блокнотов он покрывает записями в течение дня? Тогда как меня не хватало даже на одну страничку.

Да я уже и не пытался сочинять.

Как не пытался найти себе другую женщину.

Как не пытался сменить место жительства.

Дошло до того, что я — отказавшись от прогулок из стыда перед бродягой-писателем — уже не пытался высовывать нос на улицу, проводя все больше времени в постели.

Мои перспективы на будущее были плачевны. Собственно, никаких перспектив у меня не было, как не было и будущего. Мой взгляд был направлен только в прошлое. Я весь остался там. Я шел по жизни в обратную сторону. Продолжая это движение, я со временем должен был вернуться к написанию своего первого романа, а затем к первому появлению Ванессы, когда она вошла в бутик и спросила — изображая руками нечто вроде беседки, — не заходила ли туда ее мама, беспокойная, как фруктовый сад в эпицентре торнадо. Ванесса сама была этим торнадо. Две неопалимые купины…

Если долго-долго лежать в постели, вспоминая то время, когда ты был счастлив, сама эта постель в конце концов превратится для тебя в счастливое место. Здесь, на этой постели, ты был счастлив не далее как вчера, когда лежал, вспоминая предыдущий день, в котором ты столь счастливо вспоминал о днях своего настоящего счастья…

И как же долго я оставался в постели? Не имею представления. Не менее интересный вопрос: как долго я мог бы еще в ней оставаться? И опять я не знаю ответа. До конца своих дней? Может быть. Но, как это порой случается, вызволение пришло от ближайшей родни — не для того ли она и существует?

Умер мой отец.


На его похороны прибыли черношляпные хасиды со всей страны и даже, я подозреваю, из-за рубежа. Кто их всех оповестил? Может, сработал какой-то особый похоронный инстинкт? Или это братец Джеффри постарался, рассылая повсюду оповещения?

Они собрались на холодном мраморном кладбище, покачиваясь и причитая, как колышимый ветром лес с черным вороном на верхушке каждого дерева. В этом лесу я ни за что не отыскал бы свою маму, если бы не огонек электронной сигареты, периодически мигавший в предвечерних сумерках. Она была одета как на свидание — и отнюдь не на свидание со смертью. Для пошива ее траурного мини-костюма хватило бы материи с одной-единственной хасидской шляпы, и еще осталось бы на пару перчаток.

Ритуальными поцелуями мы символически обменялись еще накануне, у отцовского гроба, — «чмок-чмок» на изрядной дистанции, дабы я, упаси боже, не зацепился волосами за ее серьги из черного янтаря.

— И что теперь? — спросила она после правоверно-еврейского погребения отца, так и не успевшего узнать о своем возвращении к вере.

— О чем ты?

— Что теперь делать мне?

«Готовиться к встрече с Создателем», — мысленно посоветовал я, хотя, судя по ее максимально выставленным на обозрение ногам (или почти пустым чулкам, эти ноги обтягивающим), общение со Всевышним ей светило навряд ли. Уже сейчас от нее странным образом попахивало серой, притом что ответственность за этот запах нельзя было переложить на электронную сигарету. Может, она начала сгорать изнутри еще при жизни, не дожидаясь уготованного ей посмертно адского пламени?

Чей-то соболезнующий голос прозвучал у меня за спиной:

— Желаю тебе долгих лет, бойчик.

Я обернулся и увидел перед собой незнакомого человека. Видя мое недоумение, он приложил палец к верхней губе, обозначая полоску усов.

— А, привет, — сказал я, узнав Майкла Эзру, египетского крупье Ванессы.

Правда, без омар-шарифовых усов он уже не напоминал никого конкретно — и уж точно никого опасно обольстительного. Так, типичный смуглокожий крестьянин откуда-то с берегов Средиземного моря — не то сицилийский сборщик яблок, не то ливийский пастух. А в данной обстановке, не будь на нем приличного костюма, он запросто сошел бы за могильщика.

Правда, и я вряд ли выглядел лучше, учитывая, сколько времени перед тем провалялся в постели.

Я не ожидал, что он здесь появится, так как его семья никогда не поддерживала отношений с нашей. Но это были открытые похороны, с участием едва ли не всего Чешира — воистину чудесное явление, ибо при жизни отец не имел ни единого друга. Видимо, все дело было в Джеффри: он позвал, и на призыв откликнулись все торговцы и крупье Манчестера вкупе со всеми хасидами Бруклина.

— Что ты с собой сделал? — спросил я Майкла.

— Подкорректировал имидж, — усмехнулся он. — Так посоветовал твой брат.

— Джеффри заставил тебя сбрить усы?

— Да, Иафет пытается сделать из меня хорошего еврея.

— О боже, он и до тебя добрался? Чем же был нехорош тот еврей, каким ты был прежде? И вообще, я до сих пор думал, что хорошие евреи, по версии Джеффри, как раз отращивают волосы, а не срезают их.

— Это смотря в каких местах. Усы делали меня слишком похожим на крупье.

— Но ты и есть крупье.

— Уже нет.

— И чем ты теперь занимаешься?

— Поиском.

Это слово прозвучало у него с мрачной одухотворенностью. Не иначе, он занят поиском Бога. Ожиданием откровений от Иафета.