Все-таки он опоздал. На минуту, не больше. Спугнул Зверя, вместо того чтобы убить его. Восемь серебряных пуль с крестовидными надрезами — этого должно было хватить. Каждая такая пуля, попадая в цель, лопается по линии надреза, раскрываясь как цветок и кромсая плоть не хуже ножей мясорубки… Этого должно было хватить.
— Олег Николаевич!
Но я опоздал, подумал Ахабьев. Или наоборот — слишком поторопился. Зверь еще не успел одуреть от крови. Зверь еще не вошел во вкус убийства и не потерял осторожность. Зверь предпочел убежать. Пусть. Я все равно убью его. Никуда он не денется…
— Да послушайте же! — Ахабьева потормошили за рукав.
— Что?! — зло спросил он, отрываясь от своих мыслей. Валентин Дмитриевич отшатнулся так, будто ему дали пощечину. Благо, теперь около тела Елизаветы Ивановны хлопотала и баба Даша…
— Я только хотел спросить — чего мы ждем? Надо отвезти же ее в город… — приходя в себя от испуга и заново обретая солидность и обстоятельность, сказал Валентин Дмитриевич. С солидностью у него возникли проблемы — трудно выглядеть солидным, когда твоя одежда залита кровью…
— Вот их мы ждем, — кивнул Ахабьев в сторону парочки, неспешно и в обнимочку приближающейся по улице к месту нападения Зверя. Судя по их виду, молодожены пребывали в счастливом неведении относительно как диких воплей, так и рваных укусов, дробящих кости… Это ненадолго, злорадно подумал Ахабьев.
— Эй, парень! — крикнул он, не дожидаясь традиционного вопроса «что случилось». Парень отпустил девицу и вытащил из ушей пуговки наушников плеера.
— А что…? — Девица взвизгнула, а парень осекся на полуслове, заметив два лежащих тела и обширную лужу крови.
— Бери ее за ноги, — распорядился Ахабьев, указав на тело Елизаветы Ивановны. — А вы, — обратился он к отцу Виталика, — берите свою жену. Нам надо убираться с улицы.
«Что самое обидное, так это отношение к тебе всех тех говнюков, которых приходится спасать от Зверя. Сначала они тебе не верят, потом тебя же обвиняют. Скоты, честное слово…
Но что поделаешь — слаб человечишко, слаб! Боязливы людишки по природе своей. Готовы до самого конца не верить в то, что Зверь пришел за ними. Вот за кем-нибудь другим — это да. А за мной? Что вы! Я же пуп земли! Разве со мной может случиться нечто ужасное?
А когда случится — будет уже поздно.
Вот потому и нужны охотники вроде нас с тобой, сынок. Для того мы и живем, чтобы выручать этих слабаков. Чтобы в нужный момент стать между ними и Зверем.
Вот только помощи от этих трусливых ублюдков хрен дождешься…»
Ахабьев говорил минут сорок, говорил медленно, не торопясь, с расстановкой, давая им время обдумать услышанное и поверить в него, поверить до конца, а не просто принять на веру как некое невероятное допущение, и им было очень трудно это сделать — ведь пускай там, за окном, бушевал ветер и первые струи дождя хлестали по стеклу, но здесь-то, в теплом и светлом доме, где язычки пламени весело лижут сосновые поленья в камине, а электрический свет разгоняет все страхи, никакой мифический потусторонний Зверь просто не мог существовать здесь, в уютном и милом коттедже, принадлежащем солидному и уверенному в себе Валентину Дмитриевичу…
Но Ахабьев все говорил и говорил, и они уже не могли ему не верить, как не могли отрицать тот факт, что покрышки хозяйской «Нивы» были располосованы острым ножом, а шины мопеда молодоженов изорваны в клочья клыками, как рассказал промокший и перепуганный парень, сбегавший к себе за ружьем; и клыки эти, без сомнения, были те самые, что раздробили лучезапястные кости Елизаветы Ивановны, и теперь парень (Гена, вдруг вспомнил Ахабьев, его зовут Гена) тискал в руках свою старенькую «тулку» и вздрагивал при каждом ударе грома, а девица его (кажется, Зоя, неуверенно предположил Ахабьев) жалась к его плечу и смотрела на Ахабьева снизу вверх, как побитая собачонка; Гена и Зоя поверили первыми.
Потом Кира закатила истерику, да такую, что Ахабьев пожалел о своем совете дать ей нашатыря — в бессознательном состоянии она производила куда меньше шума, а сейчас даже солидный супруг не смог ее урезонить, но Виталик что-то негромко сказал (Ахабьев не разобрал что), и Кира смолкла, сразу же, будто ее выключили, а Валентин Дмитриевич попытался было вернуть утраченный авторитет и взять власть в свои руки, разработав план дальнейших действий, но Ахабьев сказал, что Зверь сейчас бродит вокруг Сосновки, и если кто-то хочет идти ночью пешком через лес пять километров, то он, Ахабьев, никого не задерживает, но считает своим долгом предупредить — Зверь убивает не ради пищи…
Ахабьев говорил уже слишком долго, и ему было безумно жаль времени, утекающего сквозь пальцы, но он должен был это сказать. Он обязан был объяснить этим людям, что в их жизни наступил перелом, и теперь они все превратились в жертвы, и на них идет охота, и никто сейчас не может чувствовать себя в безопасности, потому что Зверь не делает разницы между мужчинами и женщинами, стариками и детьми — Зверь просто убивает, он не может не убивать… Поначалу Ахабьев говорил вкрадчиво, с умыслом, взвешивая каждое слово, чтобы не переборщить, но потом он уже не мог остановиться, им овладела потребность выговориться, рассказать о себе все, без утайки, впервые в жизни произнести вслух, кто он такой на самом деле и с чем ему приходится жить.
Ему пришлось рассказать, как шесть лет назад Зверь убил его жену и ребенка. Как он осатанел от ненависти и как ненависть поглотила его. Как он искал Зверя повсюду — а Зверь нашел его здесь, в Сосновке, куда Ахабьев наезжал раза два-три в год, отлеживаться после особо трудных контрактов, и где соседи знали его как тихого и безобидного интеллигента — а теперь должны были осознать, что жизни их теперь в его руках…
Они поверили ему. Теперь он мог их оставить. Теперь наступило время настоящей охоты.
Он попросил Гену проводить его, и Зоя долго и плаксиво упрашивала их не уходить, но они все-таки ушли, вышли прямо под дождь, и Гена сразу взял ружье наизготовку, ожидая, что из каждой темной подворотни на них бросится Зверь, но они дошли без происшествий, и у себя дома, оставив Гену в прихожей, Ахабьев переобулся, сменив кроссовки на высокие шнурованные ботинки и заправив в них джинсы, зарядил обрез, набил карманы штормовки патронами, «ТТ» переложил сзади за ремень (жгут Елизавете Ивановне наложили настоящий, резиновый, из аптечки, нашедшейся в «Ниве»), ножны с охотничьим ножом нацепил на левый бок, а флягу — на правый, потом достал из сумки третий, до сих пор не распакованный сверток, и засунул его во внутренний карман штормовки. Оба капкана он прихватил с собой и выходя из дому вручил их Гене. У того дрожали губы, а лицо было мокрым то ли от дождя, то ли от слез; от юношеского нахальства не осталось и следа, и Ахабьев строго, как ребенку, велел ему возвращаться в коттедж Валентина Дмитриевича и расставить капканы: один — у парадной двери, а другой — возле черного хода, после чего Гена должен был запереть все окна, зарядить ружье вот этими патронами (у тебя ведь двенадцатый калибр? только не перепутай, вот этими, красными, они с серебряной картечью), и всю ночь дежурить и быть начеку. Еще Ахабьев пообещал вернуться под утро и наказал из дому не выходить ни при каких обстоятельствах и на провокации не поддаваться, а сам он, если повезет, постарается убить Зверя…
— И если я не вернусь к полудню… — сказал напоследок Ахабьев и сделал паузу.
— И что тогда? — спросил Гена.
— Тогда вы все можете писать завещание, — мрачно подытожил Ахабьев.
День четвертый
Тук… Тук… Тук… Тук…
Мокро. Сыро. Холодно. Где я?
Ахабьев попытался застонать. Не вышло. Горло саднило. Он напрягся и поднял голову.
Тук!.. Тук!!. Тук!!! ТУК!!!
Мать моя, как больно!.. Голова сейчас треснет. Расколется пополам и мозги потекут по затылку, по вискам, по лицу… Холодные, похожие на кашицу мозги…
Кашица? Холодная и жидкая… Это же грязь! Я лежу лицом в грязи. Только где?
Надо встать. Сейчас надо оттолкнуться левой рукой и перекатиться на правый бок. А потом… До «потом» еще надо дожить.
Ахабьев сжал зубы и как можно аккуратнее перевернулся на бок. Перед глазами замелькали разноцветные круги, а ушах загудел морской прибой. Он ослеп и оглох. Но запах он еще мог различать. Запах… Вместо свежего смолистого аромата соснового бора, умытого ночным дождем гнилостная вонь, удушающая, мерзкая, густая и влажная, отвратительная и… знакомая.
Он несколько раз сглотнул, зажмурился, переждал приступ слабости и дезориентации, и снова открыл глаза.
Деревня. Та самая. Он был здесь позавчера. Заброшенная безымянная деревенька, где нашел свою смерть Максим Платонович Кузьмин…
Ахабьев сел, сжал голову руками и попытался вспомнить, что случилось ночью. Он гнал Зверя. Так? Гнал его через лес. Под дождем. Очень холодным дождем. Ледяным дождем. Боже, как я замерз! А еще было темно. Да, жутко темно. Хоть глаз выколи. Луны не видно, звезд тоже, все небо заволокло черными и фиолетовыми тучами, и только вспышки молний вырывали из темноты силуэты деревьев и колючие ветки, которые больно хлестали по лицу…
Бесполезно. Ничего не вспоминалось. Вместо обычного азартного сумбура в памяти был бездонный провал, зияющий своей пустотой… Он даже не смог вспомнить своих ощущений. Азарт, ненависть, страх… Что вело его через лес? Как он очутился в этой деревне? Догнал ли он Зверя?
Пустота… Будто эту ночь вырезали из его памяти.
Да и какое это теперь имеет значение? — спросил себя Ахабьев, проводя ладонью по мокрому лицу. Что теперь вообще имеет значение? Ведь все уже кончилось…
Он встал. Нагнулся за обрезом и едва не упал. Пришлось опереться рукой о землю и переждать минуту-другую, пока не пройдет головокружение. Когда его перестало пошатывать, он подобрал обрез и неуверенно выпрямился.