Впрочем, дед мой и прадед предпринимали рискованные вояжи и в более экзотичные края, и родиной кинжала может оказаться как Ост-Индия, так и Персия, а письмена — иметь отношение к древней форме санскрита или фарси…»
Клинок скользнул в щель легко и без малейшего сопротивления. Ахабьев попытался раскачать кинжал, но твердое, как камень, дерево плотно обхватило обсидиановое лезвие, не оставив даже легкого зазора. Кинжал вошел в разрез на пне, как в свои собственные ножны. По самую рукоять.
Где-то через полторы минуты Ахабьев вспомнил, что людям надо иногда дышать. Он с шумом выдохнул и сдавленно закашлялся, превратив кашель в подобие судорожного смеха. По его лицу блуждала кривая ухмылка, а глаза с безумной одержимостью пялились на торчащий из пня кинжал. Правая рука по-прежнему сжимала скользкую и холодную рукоятку. Ахабьев вдруг понял, что боится отпустить кинжал; боится, что обсидиановый клинок провалится в щель и исчезнет навсегда.
Удача впервые улыбнулась охотнику. И он не мог в это поверить. Он ждал подвоха от судьбы. Какой-нибудь подлости в самый последний момент…
Глупости, одернул себя Ахабьев. Чепуха. Суеверным стал? Тогда не каркай. Все будет хорошо. Все уже хорошо! То, что я наткнулся на этот пень — это даже больше, чем просто хорошо. Больше, чем везение. Больше, чем счастливая случайность… Это шанс, который выпадает раз в жизни. И я его не упущу.
Я не имею права его упустить.
Он закрыл глаза и опустил голову на грудь. Смахнул тыльной стороной ладони мелкие капельки пота, выступившие на лбу, у самых корней волос. Его начинало знобить, а когда он открыл глаза, перед ними опять заплясали черные точечки. Это простуда, подумал он. Или чего похуже. Этой ночью я вполне мог подхватить и воспаление легких… Плевать. Теперь меня ничто не остановит. Я уже на финишной прямой. Осталось всего ничего — убить Зверя. Потом можно будет и умереть от пневмонии… Но только потом! Мне надо продержаться еще один день. Один день и одну ночь. Даже меньше: один день и один вечер.
Потому что Зверь придет на эту поляну именно вечером. Как стемнеет. Когда солнце упадет за горизонт, он придет сюда. Придет снова. В пятый раз за это полнолуние.
Он опустится на колени, как Ахабьев сейчас, и достанет кинжал. Точно такой же, из обсидиана. Брат-близнец того, чью рукоятку тискает Ахабьев. Зверь воткнет кинжал точно в щель, как делал это раньше. (Ахабьев поразился силе Зверя: чтобы загнать клинок в пень, человеку потребовалась бы киянка, а Зверь обошелся своими мускулами — просто воткнул кинжал с первого раза, легко, как в масло, и потом всегда попадал в то же место). Зверь встанет с колен, отряхнется, отступит на два шага назад. Разденется, сложит одежду и запихнет ее вон под тот поваленный ствол. Посмотрит на небо. Разомнет мышцы шеи, похрустит позвоночником, проделав пару энергичных наклонов и поворотов корпуса. Нагнется, коснувшись земли кончиками пальцев, как бегун на низком старте. Исподлобья взглянет на обсидиановую рукоять, торчащую из пня. И молнией метнется к ней, отталкиваясь от земли и рыбкой пролетая над кинжалом. Он кувыркнется в воздухе… и приземлится уже Зверем — не только изнутри, но и снаружи.
Все это промелькнуло перед внутренним взором Ахабьева так явственно, как будто он уже видел метаморфозу Зверя. Видел, как видят сны: когда не в силах что-то изменить и можешь только наблюдать; когда понимаешь, что эта залитая лунным светом немая призрачная сцена фантасмагория, мираж, сон разума, рождающий чудовищ… но проснуться ты не можешь.
В этот раз все будет по-другому, решил Ахабьев. Я не дам ему приземлиться. Я выстрелю, когда он прыгнет. Собью его в полете. Всажу в него картечь из обоих стволов, а когда он рухнет на землю, я достану «ТТ» и выпущу в Зверя всю обойму. И если серебро не убьет его, я возьму оба кинжала — свой и его — и вырежу Зверю сердце.
Я сделаю это сегодня. Как стемнеет. Надо только немного подождать. И выбрать место для засады, чтобы Зверь меня не учуял. И урвать пару часов сна, чтобы не свалиться в обморок…
У тебя еще масса дел, охотник. Хватит стоять на коленях перед этим пеньком. Вытаскивай свой кинжал.
Это оказалось не так-то просто сделать. Клинок точно увяз в старом дереве. Он выходил наружу медленно, неохотно, и Ахабьев весь взмок, пока смог освободить лезвие от тесных объятий древнего пня. Щель — у самой сердцевины пня, как раз между потемневшими годовыми кольцами — сразу показалась пустой и зияющей, как открытая рана.
Фрейдизм, однако, ухмыльнулся Ахабьев, оборачивая кинжал распоротым холстом и обрывая висящие нитки. Он спрятал сверток за пазуху, встал с колен, отряхнул штанины, нагнулся бечевкой и охотничьим ножом и снова увидел руну.
И все-таки, зачем она здесь? Вырезал ее Зверь, больше некому… Но на черта?! Чтобы ни один волк не вздумал прыгнуть через кинжал и превратиться в человека? Но откуда здесь взяться волку?!
Ахабьев машинально поглядел по сторонам. Здесь же все зверье повыбили много лет тому назад. Охотнички-партократы с егерями-холуями. И больше сюда никто на охоту не ездит…
Да? А что здесь делает вон тот сопляк с ружьем?!
«Я не знаю, кто сказал, что на самый опасный зверь на охоте — это вепрь (ну или там волк, рысь, тигр и т. д.). Как по мне, так самый опасный зверь — это человек. Точнее, человек с ружьем. Еще точнее — дурак с ружьем.
Всегда находятся безмозглые кретины, которые прутся в лес, чтобы заняться „благородным и увлекательным спортом“ — охотой. Такие кретинов легко опознать: они имеют привычку объединятся в охотничьи клубы, хвастаться друг перед другом добытыми трофеями и родословными своих псов, а выезжая на природу эти „охотнички“ берут с собой бутылок больше, чем патронов…
По-моему, таких болванов надо просто отстреливать. Нет, не за то, что они болваны — если б за это пускали в расход, так полстраны пришлось бы под кладбище отвести; и не за то, что мешают настоящим охотникам — если кто из них у меня на дороге станет, то несчастный случай ему гарантирован, такие кретины мне не помеха…
Их надо отстреливать за то, что они превращают охоту единоборство человека и зверя — в дурацкий и пошлый балаган…»
Место для засады Гена выбрал почти идеальное. С поляны его заметить было почти невозможно: две поваленных сосны — слева и справа, густые и непроходимые заросли колючих кустов спереди, и толстый, в полтора обхвата ствол дерева сзади. Вот к этому стволу Гена и прислонился. А потом задремал, сладко посапывая носом и обнимая ружье, как ребенок куклу. Впрочем, сны ему снились не самые приятные: время от времени Гена начинал тихонько бормотать что-то сбивчиво-испуганное, а затем тоненько вскрикивал и едва не просыпался…
Взявшись за мокрый от утренней росы ствол «тулки», Ахабьев осторожно вытащил ее из объятий паренька, положил на землю рядом со своим обрезом, а потом сгреб Гену за грудки и рывком поднял его на ноги. В полный рост Гена едва доставал Ахабьеву до подбородка, а весу в нем было — килограмм шестьдесят, не больше…
— А?! Что?!! — спросонья пискнул парень.
Ахабьев встряхнул тщедушное тело и с размаха впечатал его в ствол дерева. Голова на тонкой цыплячьей шее безвольно мотнулась назад и затылок звонко стукнулся о сосну.
— Долго спишь, охотник, — угрожающе прошипел Ахабьев, приблизив свое лицо к заспанной физиономии Гены. — Так всю добычу проспать можно…
Пока Гена очумело моргал, пытаясь прийти в себя. Ахабьев перехватил отвороты его дешевой кожанки правой рукой, а левой начал отвешивать Гене оплеухи, сопровождая их риторическими вопросами:
— Я тебе где велел быть?! — Шлеп. — На кой хрен ты в лес поперся?! — Шлеп. — Героем решил стать?! — Шлеп. — Сам захотел Зверя убить?! — Шлеп. — Инициативу проявил?! — Шлеп. — Ты хоть понимаешь, что мог его спугнуть?! — Шлеп…
— Хватит… — взмолился Гена и плаксиво добавил: — Перестаньте… Пожалуйста… Ну хватит…
Ахабьев прекратил экзекуцию, подтянул Гену к себе и тихо прошептал:
— А на кого ты людей в Сосновке бросил — ты подумал, герой?
Гена всхлипнул и утер струйку крови из носа. Ахабьев брезгливо оттолкнул его, снова приложив об дерево.
— Когда ты ушел в лес? — спросил Ахабьев. — Сразу после меня или позже? Капканы хоть расставил? Чего молчишь, сопляк? Отвечай, когда спрашивают!
За одну секунду Гена успел ударить Ахабьева трижды: первый удар пришелся коленом в пах, второй — головой в лицо, а третьим был сокрушающий двойной апперкот в печень и селезенку одновременно. Ахабьев отлетел на метр и рухнул на землю, скрючившись от боли и прижимая локти к бокам.
Дыхание у него перехватило, а рот наполнился солоноватой и теплой кровью. Нижняя половина лица онемела, губы распухли, и от режущей боли в промежности глаза лезли на лоб и хотелось кричать, но сначала надо было сплюнуть кровь, и набрать воздуха в легкие, а они горели огнем, а справа и слева, под самыми ребрами, бока сжимали тиски, и не просто сжимали — выдавливали из него внутренности, к горлу подступила тошнота, и Ахабьев испугался, что захлебнется собственной блевотиной, но понял, что скорее его доконает та острая, как игла, боль между ног, которая уже добралась до позвоночника и пронзила все тело…
«Ай да Гена… Ай да крокодил! — поразился Ахабьев, медленно приходя в себя и заново обретая контроль над разбитым телом. — Как он меня… ловко. Каратист хренов. За три секунды уработал…»
— Живой, гад? — злобным голосом осведомился Гена.
«Живой-живой, — подумал Ахабьев. — Живее всех живых… Ты подойди поближе — сам узнаешь».
— А ну встать! — рявкнул Гена, накручивая себя до бешенства. — Я кому сказал?!
Нервничает, щенок… Драться научился, а убивать — еще нет… Ахабьев медленно перекатился на спину и мысленно выругался. Гена решил не полагаться на свои навыки рукопашного боя и теперь сжимал в руках «тулку», направив ствол на Ахабьева.