Крепко ухватившись за канат, я соскользнул вниз, изо всей силы тормозя ногами. Видно, мне покровительствовала счастливая звезда, что я не свернул себе шею; я отделался только сотрясением и, как мешок, упал на дно; но, тотчас вскочив на ноги, перелез через несколько громоздившихся в беспорядке ящиков и спрятался за большой бочкой около самой перегородки.
Глава XIX«Инка» снимается с якоря
Прикорнув за своей бочкой, я крепко заснул. Даже колокольный звон не разбудил бы меня. Вы знаете, как тревожно провел я прошлую ночь; предыдущая была немногим лучше, потому что мы с Джоном поднялись на рассвете, чтобы вовремя поспеть на базар; усталость и волнение окончательно подорвали мои силы. Итак, я спал как убитый.
Сам не понимаю, как меня не разбудил шум погрузки: скрипели блоки, кричали люди, ящики с грохотом опускались в трюм, а я ничего не слышал и спал сном невинного младенца.
«Должно быть, уже близится рассвет», – подумал я, просыпаясь. По моему ощущению, я спал очень долго и подумал бы, что уже утро, если бы не глубокая темнота, царившая в трюме.
Вечером, пробираясь по ящикам, я прекрасно различал очертания предметов, а сейчас ни зги не видать: черно, как в могиле. Очевидно, стоит на редкость темная и безлунная ночь.
Который может быть час? После тяжелого трудового дня матросы, верно, храпят, качаясь в своих гамаках.
Наверху, однако, было движение. Я прислушался: не нужно было обладать хорошим слухом, чтобы уловить звук падения тяжелых предметов, от которого содрогалось все судно. Я различил слова команды и дружные голоса матросов:
– О-хе! На-ле-гай!
Очевидно, только сейчас кончают погрузку. Капитан торопится, хочет использовать попутный ветер или прилив.
Шли часы за часами, а суматоха наверху продолжалась.
«Какие работяги! – подумал я. – Верно, не на шутку спешат, чтобы вовремя сняться с якоря. Тем лучше: чем скорее мы выйдем в открытое море, тем раньше я вылезу из этой берлоги. Неважная у меня здесь постель. Но аппетита я не лишился: уже сосет под ложечкой».
Вытащив сухари и сыр, я отдал им должную честь. Над головой моей все еще грохотали бочки и ящики. Шум не только не утихал, но усиливался.
– Тяжела матросская жизнь, – пробормотал я. – За эти дни им следовало бы двойное жалованье.
Внезапно возгласы умолкли, воцарилась полная тишина.
– Они ложатся спать на рассвете. Отчего не последовать их примеру?
Пристроившись в уголку, я уснул, но вскоре меня разбудил громкий топот.
– Опять! – вздохнул я. Не стоило ложиться. Они отдыхали не больше часу и снова взялись за работу. Странные обычаи на этом судне: пока половина команды спит, другая работает; пришла смена.
На этом я успокоился; снова заснуть мне не удалось, и я с интересом прислушивался к звукам с палубы.
Ни одна декабрьская ночь не тянулась так томительно долго. Матросы топотали, отдыхали и вновь принимались за работу, но желанное утро не наступало.
Мне пришло в голову, что я сплю; ощущение времени потеряно, но обострившийся голод подтвердил, что прошли не мгновения, а часы.
Покуда я грыз сухари, грохот прекратился. Ухо мое не улавливало больше ни звука. В наступившей тишине я уснул.
Когда я раскрыл глаза, вновь кипела жизнь, но шум был совершенно другого характера: травили якорь, и сердце мое затрепетало от радости. В трюм все звуки долетали приглушенными, но я отчетливо слышал громыхание цепи, наматываемой на катушку.
Я чуть не вскрикнул от восторга, но нужно было сидеть как мышь, чтобы не выдать своего присутствия. Еще рано идти на палубу с повинной: меня без всяких церемоний выволокут из моего закута и высадят на берег. На толстой цепи медленно поднимался тяжелый якорь.
Не помню точно, когда лязг железа сменился новыми звуками: волны плескались о борт корабля. Ни одна мелодия в жизни не казалась мне такой пленительной, как эта морская песенка, означавшая, что «Инка» выходит в море: мы плывем.
Глава XXМорская болезнь
«Инка» раскачивалась; вода мерно плескалась под бортами.
Мы выходим из гавани в открытое море!
Как я счастлив! Конец сомнениям и страхам! Теперь меня уже не вернут на ненавистную ферму к дядюшке. Через двадцать четыре часа я буду в океане, далеко от берегов, вне всякой опасности. Удача меня опьяняла.
Но странно только, что «Инка» отчалила, не дождавшись рассвета. Еще совсем темно, но лоцман, знающий фарватер, проведет ее и с закрытыми глазами.
Еще больше меня смущала продолжительность ночи: в ней было что-то таинственное. Неужели, заснув накануне, я проспал весь следующий день и слил две ночи в одну?
На радостях я не стал доискиваться причин, побудивших капитана ночью сняться с якоря. Не все ли равно, в котором часу подняли трап; лишь бы выйти благополучно в открытое море. Я снова прилег в ожидании освобождения.
Два обстоятельства побуждали меня призывать этот блаженный час: во-первых, меня мучила жестокая жажда – с самого завтрака на ферме я ничего не пил, поев соленого сыра и черствых сухарей; я готов был отдать полжизни за стакан воды.
Во-вторых, на голых досках я отлежал себе бока; все тело затекло; я старался менять положение, ворочался, присаживался, но ничего не помогало; правда, в этом неприятном ощущении была хорошая сторона: оно отвлекало меня от мыслей о воде.
Нужно было мое отвращение к ферме и страх перед дядей, чтобы выдерживать эту пытку, но я знал, что ни одно судно не выходит из бухты без лоцмана, и если меня обнаружат в трюме, то с позором доставят на берег в лоцманской шлюпке, и все усилия мои пропадут даром. Обидно из-за минутной слабости губить великолепно начатое предприятие: я решил выдержать характер.
Предположим даже, что лоцман не провожает «Инку»; мы еще находимся в полосе, посещаемой рыбацкими шхунами; мой враг – шкипер – подзовет одну из них сигналами, поручит меня рыбакам, а они с уловом трески выгрузят меня в порту.
Я изнемогал от жажды, но запасся терпением и мужественно оставался в трюме.
В течение часа или двух судно мерно и твердо скользило, качки не было, и я подумал, что стоит штиль или что мы не вышли еще из бухты. Вдруг плеск под бортами усилился и началась боковая качка: волны били в борта с такой яростью, что обшивка трещала.
Меня это ничуть не печалило: значит, мы вышли в открытое море, где, как известно, волнение всегда сильнее.
«Скоро, – подумал я, – отправят обратно лоцмана, и я бесстрашно поднимусь на палубу».
Я сказал «бесстрашно», но это не совсем верно. Я весьма и весьма беспокоился относительно приема, который меня ожидает на палубе; вспоминал грубость шкипера и насмешки команды. Что-то скажет капитан? Воображаю его негодование – ведь он наотрез отказался принять меня на борт, и вдруг мальчишка опять перед ним! Вряд ли такой сюрприз его обрадует. Чего доброго, он меня арестует, велит, пожалуй, высечь; я сильно опасался самой неприятной развязки; я охотно просидел бы в своем тайничке до самого прибытия в Перу.
Но об этом не могло быть и речи; что за игра в прятки, – и не где-нибудь на задворках дядюшкиной фермы, а в трюме корабля, – игра, грозящая затянуться на шесть месяцев! Долго ли я здесь выдержу без питья и еды? Рано или поздно, не считаясь с капитанским гневом, нужно будет подняться на палубу.
Предаваясь этим грустным размышлениям, я вдруг почувствовал какое-то томление, резко отличавшееся от моих нравственных страданий; это было чисто физическое недомогание, худшее, чем жажда и судороги в онемевших членах. Голова закружилась, явилась испарина, и один за другим начались приступы тошноты и ужасной рвоты; я задыхался; словно клещи впивались мне в ребра и железная рука душила горло. А из недр трюма поднимался запах гнили – отвратительный прелый запах застоявшейся воды, от которого меня еще больше тошнило.
Судя по этим симптомам, легко догадаться, что меня мучила морская болезнь. Я не страшился ее последствий, зная, что она проходит бесследно, но страдал, как полагается в этих случаях. В моем положении морская болезнь была вдвойне мучительна: ведь стакан холодной воды, утолив мою жажду, смягчил бы немедленно тошноту и уничтожил на время щемящее чувство в груди.
Ужас перед лоцманским судном помогал мне крепиться первое время; но с каждой минутой качка усиливалась, и прелый запах из глубины трюма становился все отвратительнее; внутренности мои выворачивались наизнанку, и щемление в сердце одолевало меня.
Что бы то ни было – пусть лоцман отослан или нет, – нужно подняться на палубу, глотнуть чистого воздуха и выпить воды, иначе я погибну.
Я с трудом встал на ноги и вылез из тайничка; шел я ощупью, придерживаясь бочки.
Протянул руку к выходу. Что такое? Он прегражден.
Не хотелось верить.
Двадцать раз проверял я страшное открытие.
Выхода не было: он был заставлен огромным ящиком и притом так плотно, что мне едва удалось просунуть палец в промежуток между ним и не менее внушительной бочкой.
Попробовал его сдвинуть – ящик не шелохнулся; налег на него плечом – он даже не тронулся; нажал изо всех сил – ящик ни с места.
Видя, что с ящиком мне не справиться, я вернулся в мою нору, надеясь проскользнуть позади бочки и обогнуть с тылу злополучный ящик.
Новое разочарование. Даже руку нельзя просунуть в промежуток между знакомой мне бочкой и другой, точно таких же размеров; даже мышке пришлось бы сплющиться, чтобы проскользнуть между этими бочками, из которых вторая плотно прилегала к стене трюма.
Тогда я решил было вскарабкаться на бочку и прыгнуть с нее на ящик, преграждавший мне выход, но между верхним днищем бочки и громадной балкой, протянутой поперек трюма, оставалось лишь несколько сантиметров: даже при маленьком моем росте я не мог пролезть в эту щель.
Вообразите, что я почувствовал, окончательно убедившись, что я заперт в трюме среди товаров, замурован под тяжестью всего груза.