Всадник без головы. Морской волчонок — страница 110 из 133

Заживо погребенный

Только теперь я понял, отчего ночь затянулась. Солнце взошло и зашло, но я этого не заметил; матросы работали днем, а я, погруженный в сумрак, рассуждал об усердии ночной смены.

Несомненно, я нахожусь на «Инке» не менее тридцати шести часов: вот отчего я так проголодался, вот объяснение моей жажды и разбитости во всем теле.

Я слышал раньше шум с палубы, тяжелый топот ног, грохот передвигаемых грузов; я различал периоды затишья, и все это происходило днем, в крайнем случае – вечером. Перебои шума означали завтрак, обед и ужин команды, и только продолжительная тишина, предшествовавшая отплытию, – тишина, так поразившая мое воображение, соответствовала второй ночи, проведенной мною в трюме.

Едва пристроившись, я уснул. Это было вечером. Возможно, что проснулся я, вопреки привычке, к полудню, а матросы, догружая трюм, закупорили мою лазейку.

Я не сразу понял весь ужас моего положения. Я не только был заперт, но понемногу убеждался, что все усилия освободиться ни к чему не приведут. Оставалось лишь надеяться на крепкие мышцы матросов: если они сумели нагромоздить надо мною эти ящики, то сумеют и вторично их переставить, чтобы проложить мне дорогу. Лишь бы только они услышали меня! Команда, встревоженная криками из недр трюма, пусть даже приглушенными, не замедлит меня выручить.

Мне в голову не приходило, что мои отчаянные вопли могут быть вовсе не услышаны; я не подозревал, что люк, через который я опустился на канате в трюм, был теперь плотно закрыт тяжелым щитом, и что поверх щита был натянут толстый просмоленный брезент, и что вряд ли в этом положении произойдет какая-нибудь перемена до конца путешествия.

Но предположим, что люк даже не прикрыт. Скажите, здраво поразмыслив, разве могли меня услышать? Разве мог человеческий голос пробиться сквозь многоярусную толщу груза – голос, заглушаемый к тому же кипением волн и свистом ветра?



Вначале, как вы знаете, я не слишком беспокоился. Все для меня сводилось к непродолжительному заточению в темноте, без хлеба и воды. Для того чтобы выбраться из трюма, следовало сдвинуть один из верхних ящиков; это отнимет немало труда. Близкое освобождение будет куплено ценою мучительных усилий, но жажда и голод – пустяки, когда конец им уже виден.

Только накричавшись до хрипоты и вдоволь настучавшись в доски, после продолжительных безуспешных повторных воплей, оставшихся без ответа, я понял до конца свое положение. Оно предстало мне в самом мрачном свете: невозможно выбраться на палубу, нет никакой надежды на спасение. Я заживо погребен среди товаров в трюме.

Еще долго кричал я и звал на помощь бессмысленным звериным криком; в горле пересохло, и голос наконец отнялся; в промежутках я чутко прислушивался, надеясь уловить вожделенный ответ, но одно только гулкое эхо перекатывалось по трюму – и ничего похожего на ответные голоса матросов.

Я слышал, как пели матросы, поднимая якорь; теперь все онемело; ни звука на корабле; даже вода не плескалась, и если среди такого затишья в мою нору не долетают грубые восклицания команды, как могу я надеяться, что занятые люди на палубе услышат детский голосок?

Это невероятно; конечно, меня не услышат: я осужден бесповоротно на смерть.

Это убеждение во мне крепло. К мукам морской болезни присоединилось отчаяние. Нравственная пытка была хуже физической. Силы меня покидали: надломленный всем пережитым, я свалился как мешок.

Однако я не потерял сознания; мне только казалось, что я умираю; я был этому рад. Так как гибель неотвратима, думал я, то чем скорее я умру, тем лучше.

Только глубокому упадку сил я приписываю то, что воздержался от самоубийства. О матросском ноже – подарке загорелого Джона – я совершенно забыл в своем смятении. Вас удивляет, что я жаждал смерти? Но войдите в мое положение, и вы поймете меня; впрочем, никому не пожелаю попасть в такую переделку.

Однако морская болезнь не смертельна, и от отчаяния умирают только в дурных романах. Несравненно труднее, чем это кажется, вычеркнуть себя из списка живых.

Я погрузился в состояние полной бесчувственности, жалкого бессмысленного отупения, не то в животную спячку, не то в паралич.

Понемногу я очнулся. Сознание прояснялось. Странное дело: ощущение острого голода вернуло меня к жизни. Морская болезнь, как известно, обостряет аппетит; но и жажда не оставляла меня в покое; и страдания эти были тем более мучительны, что я не видел никакой возможности их облегчить. Остатка сухарей хватит, правда, на один раз, но где взять воды, чтобы утолить палящую жажду?

Не стоит вам углубляться в эти простые звериные переживания. Достаточно вам знать, что муки мои закончились бредом, который перешел в глубокий сон.

Глава XXIIЖажда

Передышка была весьма короткой – меня разбудил кошмар; но действительность, к которой я вернулся, была ужаснее сна.

Я не сразу сообразил, где нахожусь; повел рукою и вспомнил весь ужас положения: со всех сторон меня обступали тюремные стены «каюты». Хорошо, что я был недомерок: мальчугану нормального роста здесь было негде повернуться.

Как только я осознал свое положение, я снова закричал: ведь я по-прежнему надеялся, что меня услышат, не подозревая, как вам уже известно, о многоэтажном грузе, громоздящемся над моей головой, и о том, что все палубные люки плотно закрыты.

Благодарю судьбу, что горькая правда не открылась мне сразу: она могла свести меня с ума; проблески надежды, вспыхивая во мраке, облегчали мои мучения и сберегли рассудок до той минуты, когда я трезво взглянул на вещи и принял решение бороться за жизнь.

Так же как перед сном, я звал на помощь пронзительно, до хрипоты, и, снова отчаявшись, что меня услышат, впал в то же состояние безразличия и тупости, как и тогда перед сном.

Но физические муки напоминали о себе и сквозь эту тупую спячку, особенно жажда, коварнейшая из всех пыток.

Все, кому приходилось страдать от жажды, – путешественники, исследователи пустынь, участники трудных походов, – в один голос утверждают, что жажда – худшее из лишений. Воображение оказывает человеку, томимому жаждой, плохую услугу: влага, ледяная вода, в ковше или в запотевшем стакане, рисуется ему с такой соблазнительной живостью, что он вдвойне изнемогает: тысячу раз путешественник мысленно утоляет жажду и тысячу раз убеждается, что воды нет.

Никогда я не думал, что отсутствие глотка воды может причинить такие страдания. Но теперь я понял, что в рассказах путешественников и потерпевших кораблекрушение, горько сетующих на жажду, все – чистая правда.

Как все английские дети, я вырос в местности, богатой ручейками и источниками, и длительной жажды не изведал.

Иной раз у меня пересыхало в горле, когда заиграюсь, бывало, в поле или на морском берегу; но это мимолетное неприятное ощущение вполне вознаграждалось дома стаканом ключевой воды, и даже отрадно было его терпеть, зная, что впереди тебя ждет утоление. Редко-редко мне приходилось пить застоявшуюся воду.

Но перенеситесь мысленно в другие условия: вообразите, что нет кругом ни озера, ни ручейка, ни ключа, ни фонтана, ни даже канавы с гниющей водой; вообразите, что от ближайшего колодца вас отделяют сотни километров, – и ваши переживания примут другую, остроболезненную окраску.

Возможно, что я и дольше оставался без воды, но никогда еще мне не грозило чудовищное нарастание жажды без возможности ее утолить.

Голод еще не успел разыграться. Оставалось немного сухарей в кармане, но будь я и вдвое голоднее, я бы остерегся есть всухомятку, чтобы не разжечь жажды, – так ведь случилось в последний раз.

– Воды, воды! – хрипел я, и она казалась мне драгоценнейшим благом в мире.

О муки Тантала!..[49] Правда, воды у меня не было перед глазами, но я слышал, как она плещется в борта корабля. Пусть соленая, морская, пусть негодная для питья, – но все-таки вода, и это бульканье, это раздражающее журчание так близко, за стенкой моей тюрьмы, обостряло физическую пытку.

Безусловно, жажда меня убьет: весь вопрос во времени. Сколько продлится моя агония? Я слышал, что жажда убивает чудовищно медленно, что человеческий организм, лишенный воды, проявляет иногда чрезвычайную живучесть, силился вспомнить кой-какие случаи, рассказы… Сколько же я продержусь? Дней шесть или семь, должно быть. При этой мысли я содрогался: еще неделя таких мучений! Это выше моих сил. Пусть лучше смерть положит конец страданиям!

Однако надежда воскресла: когда отчаяние мое достигло предела, до слуха долетел ничтожный звук, звук, изменивший направление моих мыслей, наполнивший меня блаженством – безмерным, как пережитая мука.

Глава XXIIIСладостные звуки

Я прислонился к одному из распоров корабля, к балке, пересекавшей мою «каюту», деля ее на две почти равные части: я это сделал, чтобы переменить положение, утомившись лежанием на голых досках. С момента моего пробуждения в трюме я испробовал тысячу положений, но не нашел удобного: пробовал стоять, пригибая голову, всячески горбился, сутулился, вытягивался на спине, ложился ничком, свертывался ужом – все напрасно.

Голова моя свесилась набок, и висок прижался к большой дубовой бочке, в которую я уперся плечом.

Ухо прильнуло к холодным дубовым клепкам. Не мудрено, что я расслышал звук, вернувший меня к жизни.

Как легко было определить природу чудесного звука, поразившего мой слух: это бульканье жидкости, бульканье влаги в бочке при покачивании корабля.

Услышав эту музыку внутри бочки, я, конечно, воспрянул духом, но сдержал свое ликование, опасаясь обмана чувств.

Прижавшись щекой к дубовой бочке, я, затаив дыхание, весь уйдя в слух, ждал, не повторится ли таинственное бульканье в бочке от ближайшего сильного толчка.

Время тянулось томительно. На море, как на грех, стоял штиль, и ход «Инки» был удивительно ровный, с едва заметной раскачкой. Наконец терпение вознаградилось: буль-буль! глю-глю! – в бочке забулькало. В бочке – вода!