Несколько часов глубокого сна подкрепили мои силы. Вторично отведав мучной болтушки, я вернулся в тоннель.
Достигнув второго яруса, то есть второго ящика, я с удивлением заметил, что доски покрылись густым слоем пыли. В норке, образуемой вырезом пианино, этот слой был настолько глубок, что я увязал в нем по щиколотку.
Что-то падало мне на плечи. Тогда я поднял голову, мука запорошила мне рот и глаза, вызвала кашель, чиханье и слезы.
Первым моим движением было отступить, укрыться в моей каюте, но спасаться так далеко не пришлось: в соседнем ящике из-под галет я нашел защиту от мучного дождя и вздохнул свободно.
Происшествие объяснялось легко: мешок развязался, и мука просеялась удушливой густой пылью.
Шутить было нечего: потеря весьма чувствительна. Так или иначе, нужно поправить дело, зачинив мешок.
Очевидно, спутники Моисея в пустыне чувствовали себя неважно, когда на них посыпалась так называемая небесная манна; чего доброго, они могли задохнуться, подобно мне, от этого сомнительного благодеяния.
Не боясь задохнуться, плотно сжимая губы и зажмурившись, я вскарабкался вверх, в ящик из-под шляп.
К удивлению моему, мучной дождь прекратился. Я понемногу осмелел, раскрыл глаза, пошарил вокруг руками: «небесная манна» больше не сыпалась по той простой причине, что мешок был пуст.
Я готов был уже взглянуть на это обстоятельство как на серьезное несчастье, но сообразил, что горю легко помочь. Несомненно, значительная часть муки просыпалась между ящиками и окончательно для меня погибла, затерявшись в недрах трюма.
Но во всех закоулках, на каждой доске, – одним словом, на всех предметах, меня окружавших, мука лежала густым слоем, который я первоначально принял за пыль. Особенно много ее было в треугольной норе, выстланной сукном.
Впрочем, мысли мои недолго задерживались на «мучном вопросе».
Вскоре новое открытие всецело поглотило мое внимание, и мука вылетела у меня из головы вместе с заботой о каких бы то ни было продуктах.
Я протянул руку, чтобы убедиться, действительно ли мешок опустел. Оказалось, что он весь вытек и повис, как дряблая тряпка. Теперь мне оставалось лишь выдернуть мешок, чтобы пробиться на его место.
– Еще одним этажом меньше! – воскликнул я, схватывая мешок и бросая его в колодец.
Затем просунул голову в брешь ящика, – и – невероятное событие!
Забрезжил свет!..
Глава LXIIIК жизни и свету!
Я не сумею вам описать свое ликование. Радость окончательно вскружила мне голову: я был спасен, все страдания забылись как сон.
Свет, так несказанно меня обрадовавший, был тоненьким лучиком, пробивавшимся в щелку между досками. Лучик этот протянулся наискось и проходил от меня, если не ошибаюсь, в двух-трех метрах.
Нелепо предположить, что он пробился с самой палубы; палуба такого добротного судна, как «Инка», прочно слажена, совершенно непроницаема; щелка, в которую проскользнул этот слабый луч, безусловно, принадлежит щиту большого трюмного люка; очевидно, брезент с него сняли, а может, он загнулся или порвался.
Я пожирал глазами слабо маячивший луч, словно он исходил от вожделенной звезды. Самые прекрасные звезды летней ночи так не приковывали моего внимания!
Это был привет, посланный мне из мира живых людей.
Я возвращался к свету и к жизни.
Однако я не надолго расчувствовался. Работа подходила к концу, мне предстояло пожать плоды моих усилий, и я отнюдь не хотел остановиться на полпути к освобождению.
Чем ближе цель, тем с большим нетерпением мы ее преследуем.
С судорожной поспешностью я выломал покрышку ящика с модами, в котором сейчас работал.
Раз луч пробился в мою темницу, значит я нахожусь в последнем ярусе грузов; а то обстоятельство, что луч достигал бы меня по косой линии, означало, что между ним и мною нет никаких материальных преград.
Пространство, преодоленное лучом, должно было быть свободно от ящиков и тюков.
Я тотчас проверил этот логический вывод: вылез из ящика, взмахнул руками: кругом пустота.
Тогда я присел на краешек ящика и просидел так несколько минут, не рискуя отважиться на прыжок в темное хаотическое пространство, опасаясь сорваться в какой-нибудь провал, оступиться, поскользнуться.
Я созерцал тоненький лучик света – вот мой путеводный маяк.
Глаза мои понемногу привыкли к свету, и, несмотря на слабость этого луча, я уже различал очертания окружавших меня предметов.
Вскоре я установил, что пустота не распространялась на всю ширину трюма, как мне первоначально померещилось, и что свободно лишь пространство над одним ящиком.
Это было нечто вроде ампидиатора, замкнутого со всех сторон товарами, наполнявшими трюм, свободное пространство под самым щитом люка, где хранились бочонки и мешки с провизионным пайком для команды, расположенные в расчете на то, чтобы их легко было поднять на палубу по мере надобности.
Именно в эту воронку и вывел меня с таким трудом проложенный коридор.
Нет сомнений: надо мной была палуба.
Еще немного подняться, потом постучать в доски над головой, и люди меня спасут.
Но, хотя от меня требовалось самое простое усилие, хотя стоило лишь крикнуть, чтобы вырваться на свободу, я все-таки медлил, не способный к последнему освободительному усилию.
Когда мы отвыкаем от людей, они кажутся нам добрыми. Еще за минуту я бы отдал полжизни за разговор с грубияном-шкипером, мучителем моим, за то, чтобы услышать брань капитана и самые грубые насмешки команды, но сейчас, когда все это придвинулось ко мне вплотную, меня одолевала робость.
Все эти недели, проведенные на дне трюма, я прожил дикарем, оторванный от человеческого общества, но окруженный изделиями человеческих рук. Я сам поставил над собой закон. «Спасайся, – вот что гласил он. – Спасайся любой ценой! Жизнь дороже самого тонкого сукна, манчестерской шерсти и голландского полотна; пусть плачут потом купцы – отправители груза, пусть рыдает бедная музыкальная леди, заброшенная в Перу, выписавшая себе из Европы пианино!»
Страшно было подумать о произведенных мною опустошениях. Собственность в Англии охранялась в мое время, как и сейчас, жестокими законами. Такие убытки, злостно причиненные законным владельцам, окупаются десятками лет тюрьмы.
Я уже видел себя за решеткой, видел грозного судью в парике, секретаря, читающего обвинительный акт, неулыбчивую стражу, а потом долгие годы принудительного труда, молчаливые прогулки гуськом по тюремному двору; нечто худшее, чем мое заточение в трюме, – омерзительная неволя.
Да, натворил я бед! Произведенные мною опустошения расценивались в сотни, если не в тысячи фунтов; ясное дело, что я не в состоянии возместить даже ничтожной части причиненных мною убытков.
Легко теперь понять, отчего я затаился в ящике из-под дамских шляп, стремясь оттянуть минуту расплаты.
Острая тревога, совершенно иного характера, чем все то, что я переживал в борьбе с крысами и с голодом, захватила меня.
Неизбежная развязка наполняла меня ужасом, и я стремился, хотя это было бессмысленно, ее отдалить.
Как я предстану перед капитаном, как выдержу гнев сурового шкипера?
Кровь леденела в жилах при этой мысли. Лишь бы только меня не отдали в руки правосудия! Пусть лучше выбросят в море!
Мурашки пробежали по спине, настроение сразу омрачилось. Лучик света, еще недавно наполнявший меня радостью, внушал теперь жесточайшие опасения; грудь стеснялась тягостным предчувствием.
И все-таки я не мог оторваться от тонкого, как паутина, косого лучика.
Глава LXIVУдивление команды
Хотелось как-нибудь поправить беду. Неужели я ничего не придумаю? Голова трещала.
За душой у меня ни пенса; все мое богатство заключается в старых часах.
Предложить, что ли, часы? Какая наивность: часы не окупят даже десятка галет, съеденных мною до крысиного нашествия.
Кроме часов, был еще предмет, который мне удалось сохранить, – я покажу вам его, если вы хотите, – но эта вещь, стоившая всего-навсего шесть пенсов, была мне бесконечно дорога. Вы уже догадались, что я имею в виду мой старый нож.
Дядюшка, я уверен, не пожелает путаться в эту грязную историю; вообще, ему на меня наплевать. На ферму к себе он взял меня не из сострадания, а как лишнего работника. Пожалуй, ему был приятен одобрительный ропот стариков поселка, хваливших его за внимание к бедному сироте; он выслушивал эти похвалы не морщась, но на деле относился ко мне весьма расчетливо и сухо. Сейчас, наверное, дядюшка направо и налево рассказывает, каким я был разбойником, какие преступные он подозревал во мне наклонности, как, несмотря на опеку его и внимание, я понемногу отбивался от рук и наконец неблагодарно удрал, чтобы заявить о себе десять лет спустя каким-нибудь убийством или дерзкой кражей. Никто не верит старому ворчуну; старики покачивают головой, товарищи улыбаются: они-то догадываются, куда меня занесло!
Во всяком случае, дядюшка сложит с себя всякую ответственность за мое преступное поведение; на него мне рассчитывать нечего.
Одна только мысль внушала мне слабую надежду: я снова предложу свои услуги капитану. После того, что случилось, он от меня так легко не отвертится. Будь я трижды карапуз и молокосос, я заключу с капитаном «Инки» контракт на пять, нет, на десять лет, закабалюсь, буду работать юнгой, скрести палубу, мыть посуду, помогать корабельным кокам. А там понемногу заслужу расположение команды, поднимусь в ее глазах, изучу морское дело, – достигну цели, которую я первоначально себе поставил. Нет худа без добра. Под давлением обстоятельств капитан, вместо того чтобы согнать меня на чужой, перуанский берег, оставит на «Инке».
Если капитан примет мое предложение – а по моим расчетам, он не мог от него отказаться, – все уладится наилучшим образом.
Воспрянув духом, я решил переговорить с капитаном, как только его увижу.
Покуда я принимал это благое решение, над головой моей застучали шаги. Палуба скрипела под грузной матросской п