Веки его остались еще на несколько мгновений прикрытыми. И эти несколько мгновений образ хозяина целиком принадлежал Рахиму и его изумленному вниманию. В том мире, в котором жил бача, никто не мог сравниться с Турсуном. Ни у кого не было такого внушительного торса, таких широких ладоней, такого величественного чела. Ни у кого другого плоть не несла на себе столько отметин славы, как у него: перешибленный нос, сломанная надбровная дуга, перемежающаяся с морщинами, рубцы и шрамы, разбитые кисти рук и вывихнутые колени. Каждая рана была свидетельницей боя, гонки, победы кентавра, о которых из уст в уста передавали легенды пастухи, конюхи, садовники и мастеровые. Для ребенка сказки не имеют возраста. В глазах Рахима старость Турсуна ничего не значила. Герой, кумир живут вне времени.
Когда Турсун открыл свои раскосые глаза, они выражали неколебимую энергию и вызов. У него было ощущение, что годы не властны над ним, что колени его по-прежнему способны сломать ребра чересчур ретивого коня, что рука его по-прежнему в состоянии на полном скаку вырвать у стаи разъяренных всадников тушу козла, этот самый ценный трофей в глазах всех участников игр, да и вообще всех жителей степного края.
«Ну вот, немного свежей воды, и все в порядке», – подумал Турсун.
На самом же деле – но ни тот, ни другой об этом не догадывались – такова была способность наивных глаз, которыми бача смотрел на хозяина и в которых Турсун, словно в волшебном зеркале, увидел свою нерастраченную и почти бессмертную силу.
Когда они вышли из дома, краешек солнца на востоке уже выглянул из-за горизонта. Свет, не встречавший на плоской земле никаких препятствий, ровной волной разливался по степи. Турсун и бача повернулись в ту сторону, где за горами, долинами и пустынями находилась Мекка. Был час первой молитвы, когда чистота утренней зари становится залогом удачного дня. Рахим легко опустился на колени и коснулся головой земли. Принять такую же позу Турсуну стоило бы много времени и неимоверных усилий. Старик остался стоять и лишь склонил, насколько мог, голову в тюрбане, опершись обеими руками на посох.
Но величие и мощь плеч, шеи и головы Турсуна, согнутых невидимой силой, были таковы, что, по сравнению с этим простым поклоном, преисполненным веры и смирения, телодвижения распростертого юноши выглядели детской игрой.
Правда, для Рахима главное было не столько молиться, сколько молиться вместе с Турсуном у его ног, угадывая в высоте над собой склонившуюся, будто могучее древо, массу и габариты, повторять ритуальные слова, нараспев произнесенные его тихим низким голосом, разделять святую славу этого утра с самым прославленным чопендозом во всем степном краю.
Конечно, другие слуги, работавшие на кухне, в комнатах, в саду, на конюшнях или при стадах, имели кое-какие привилегии по сравнению с Рахимом, – им перепадало больше еды, да и свободы у них было побольше. Но зато с какой нескрываемой завистью смотрели они на Рахима, когда он передавал им – или придумывал – рассказы Турсуна.
Старик постепенно вывел из состояния неподвижности суставы, поднял голову, выпрямил шею, расправил плечи. Рахим мгновенно вскочил на ноги с криком:
– Этот день будет хорошим.
И на его худом лице с приплюснутым носом и сверкающими, как ягоды граната, глазами было написано:
«Хорошим день будет потому, что мне выпало счастье начать его с тобой, о великий Турсун».
Старик медленно проговорил:
– Время года такое.
Жаркая пора миновала. В степи воцарилась сухая, пронизанная нежарким светом осень.
Опираясь на посох, с величественно вздымающейся вверх чалмой, Турсун стоял, щиколотками ощущая приятную свежесть росистой травы, подставив спину первым лучам солнца и жадно вдыхая расширяющимися ноздрями и всей своей широкой грудью чистый воздух, еще не запыленный ни южным ветром из пустынь, ни проходящими мимо стадами, ни быстро скачущими всадниками.
Вокруг него простирались земли имения – пастбища, огороды, цветники и сады, орошаемые благословенной, журчащей в арыках водой. Дальше простирались во все стороны зеленые рощи.
Однако раскосые монгольские глаза Турсуна, глубоко запрятанные в глазницы и прикрытые мохнатыми бровями, видели, вспоминали и дорисовывали за этой листвой бескрайнюю равнину, по которой он так много скакал.
Меймене, Мазари-Шариф, Каттаган.
Первая из этих провинций, родная провинция Турсуна, начиналась у иранской границы, а последняя упиралась в отроги Памира, и жители каждой из них хвалились, что у них – самый лучший каракуль, самые красивые ковры, самые прекрасные скакуны. Все эти люди были одной крови. Их предки пришли в одних и тех же ордах завоевателей из нагорий Центральной Азии.
Они говорили на одном и том же языке. Дети их учились ездить верхом тогда же, когда учились ходить.
Меймене, Мазари-Шариф, Каттаган.
Эта земля с ее невысокими рыжими холмами, где редкие немноговодные реки испокон веков определяли, где быть земледелию и где быть поселениям, являлась единственной родиной Турсуна.
Конечно, на юге, если по перевалам, соседствующим с небом, преодолеть эту колоссальную преграду Гиндукуш, то там тоже продолжался Афганистан. Но Турсун, сын степей, знал и признавал только степь. За Гиндукушем, как ему говорили, начинается странный, чуждый мир высоких плоскогорий и головокружительных вершин. Люди там ходят не в чапанах, носят длинные волосы и говорят на другом языке. Оттуда приезжали губернаторы провинций, чиновники, офицеры, писаря – люди, выглядевшие в седле, как какие-нибудь деревянные колы или набитые чем-то мешки.
И вот там-то, через несколько часов, Уроз…
Турсун сжал узловатыми своими руками ручку трости. Он запретил себе думать о предстоящей поездке своего сына Уроза в Кабул.
До сей минуты это удавалось ему без труда. Преодоление сопротивления собственных конечностей и одежды, омовение и молитва заполняли все его мгновения. Но вот первая передышка, а с ней…
– Не в ту сторону посмотрел, – подумалось Турсуну.
И он резким движением повернулся на север, да так неожиданно, что худенькое подвижное лицо отрока-слуги вытянулось от удивления. Турсуну сразу стало легче. В ту сторону родная степь простиралась без края, до бесконечности.
Недалеко, в двух часах быстрой езды на лошади, текла степная река Амударья. За ней начиналась русская земля. Но по обе стороны реки была одинаковая равнина, в воздухе висела одинаковая пыль летом и лежал одинаковый снег зимой, а весной расцветали одни и те же цветы, колыхались одинаковые высокие травы. И у людей по обе стороны реки были одинакового шафранового цвета лица, раскосые глаза, и все они считали, что не существует на земле большей ценности, чем дар божий, каковым является прекрасный конь.
Все это Турсун видел сам, когда в молодости сопровождал отца в поездке за Амударью. В те времена там правили эмир бухарский и хан хивинский, подчинявшиеся, правда, великому северному царю. В ту пору доступ туда для людей одной веры и одной крови был свободен…
А какие там мечети, какие базары в Ташкенте и Самарканде!
Какие ослепительные ткани, сверкающие шелка, чеканное серебро, драгоценное оружие!
Толстые, потрескавшиеся губы Турсуна, невольно растянувшись в полуулыбку, повторяли выученные тогда слова. А ведь с тех пор прошло тридцать лет, да еще случилась какая-то удивительная революция, которая все перевернула на том берегу реки и наглухо перекрыла мосты и броды.
– Хлеб… Земля… Вода… Лошадь… – тихо повторял старец русские слова.
Рахим угадывал смысл этих слогов, распознавая их рисунок на губах Турсуна, и мысленно переводил их.
Ведь Турсун часто рассказывал слуге свои воспоминания, – так они получались более яркими. И эти рассказы бача предпочитал остальным. В них говорилось о стране, такой близкой и вместе с тем чудесной, доступ к которой по обе стороны Амударьи надежно охраняли грозные солдаты. И он часто старался заставить Турсуна вернуться к тем воспоминаниям, задавая ему вроде бы наивные, но подсказанные лукавой надеждой вопросы.
В то утро бача мог не прибегать к подобной хитрости. Турсун сам заговорил, да еще как заговорил. Ему тоже хотелось отвлечься от настоящего.
В который уже раз, пока солнце подымалось над степью, Турсун рассказывал – прежде всего для самого себя – рассказывал, глядя поверх головы ребенка, худощавого, тщедушного, болезненного отрока, закрывшего глаза, чтобы лучше запоминать то, что рассказывал старец: про киргизские караваны, про татарские базары, про воинственные танцы, про ханские дворцы и сады, про самые прекрасные в сердце Азии, самые богатые оазисы.
Однако когда Турсун умолк, а сегодняшний рассказ был длиннее обычного, у маленького слуги возникло ощущение, будто он что-то недополучил. Турсун поговорил обо всем, кроме главного. Рахим выдержал паузу из вежливости, а также, чтобы убедиться, что Турсун действительно закончил свой рассказ.
Только после этого он своим тоненьким, самым что ни на есть невинным голоском, спросил:
– А бузкаши, о великий Турсун?
Старик только сделал движение вперед подбородком и сдвинул брови. Этого оказалось достаточным, чтобы лицо его приняло выражение просто неумолимой жестокости. Рахим отлично знал это выражение. Он с ужасом подумал: «В чем я провинился? Ведь о бузкаши он любит говорить больше всего на свете».
И в голове мальчика пронеслись образы, навеянные прежними рассказами Турсуна. А тот-то не просто видел эти картины. Ведь жеребец, который рассекал плотное скопление коней и людей, сбившихся в единую массу, который опрокидывал тех и других, кусал, расталкивал и топтал, был его конем. А всадник на нем, скакавший галопом на одном стремени, всем телом откинувшийся набок, чтобы подлететь к другому такому же демону в седле и вырвать на скаку тушу козла, не кто иной, как он сам. И победитель, швырявший трофей в круг, тоже был он сам, великий, самый великий из