– Хорошо, сын мой… Продолжай…
Но Уроз молчал. Турсуну показалось, что щеки его еще больше ввалились, стали еще бледнее.
– Ты не слышал меня? – спросил он.
Уроз утвердительно кивнул головой. О, да, он слышал Турсуна. Он услышал голос отца, чтобы никогда, никогда не забыть интонацию удовлетворения и гордости, с какой были произнесены эти простые слова. Вот так же говорил и Мезрор, когда Кадыр, младший из его сыновей, делал честь ему своими поступками. И эта интонация, – точно такая же, точно такая! – принесла Урозу такое умиротворение, до краев наполнила его душу таким блаженством, что ему уже даже не захотелось продолжать свой рассказ. Зачем? Он достиг цели своего путешествия. Путешествия, которое вовсе не сводилось к переходу в муках через гигантские горы, которое длилось, которое заняло все пространство и все время его жизненного пути.
«Турсун со мной… Он гордится мной, он – мой друг… Мне больше нечего сказать», – думал Уроз, обретший покой и ощущение небывалого счастья. Потом он испугался тишины. Он просто не мог допустить, чтобы одобрение его поведения отцом и столь долгожданное восхищение им ослабли, покинули сознание Турсуна. Он хотел их усилить, обогатить, наполнить живой материей, навсегда вселить их в грудь этого великолепного старика.
«Больница, это пустяк… вот когда он узнает все остальное… тогда… вот тогда… воистину…» – думал Уроз.
На щеках его заиграл румянец. Он воскликнул:
– Слушай, о великий Турсун, слушай, что пережил, что преодолел твой сын.
Голос Уроза был хриплым и прерывистым, силой и яростью своей похожим на поток, несущийся в глубине каменных ущелий. И так же как поток, голос его то затихал, превращался в сиплый шепот, то усиливался, громыхал, пока он пересказывал все, что пришлось ему преодолеть одному, покалеченному, не раз оказывавшемуся на грани жизни и смерти.
Урозу хотелось, дабы обнажился их истинный смысл, собрать все испытания, через которые он прошел, в один образ, хотелось, чтобы Турсун понял, что такое враждебная обстановка, суровый климат, мучительная боль, постоянная борьба со сном, прямые нападения и коварные подвохи. И вот, чтобы удовлетворить эту потребность в себе, он стал рассказывать не по порядку, не осмысливая сказанное, а просто как подсказывала память. В своем рассказе он не принимал во внимание ни расстояние, ни время. Он пропускал события, возвращался назад, опять кидался вперед, повторял уже рассказанное. Ни слова, чтобы объяснить или как-то связать между собой события. Гной в крови, яд в ведре, глухие расщелины, пепельное плоскогорье, тиски скал, караван пуштунов, исцеляющее прокаженных озеро, безухие псы, хитрости убийц и их нападения, льющееся на обрубленную ногу кипящее сало, – никакой связи между ужасными эпизодами, кроме перемежающихся, бурных и почти невероятных перемещений из пропастей к вершинам, от прострации к бурной активности, через ловушки и засады, из которых неизменно выходило победителем это вот тело, столько раз бывшее почти трупом.
Уроз рассказывал, не делая никаких жестов, и закрыв глаза. И открывал их с большими интервалами, только для того, чтобы взглянуть на Турсуна. И в эти секунды испытывал святое волнение.
Ибо ему было дано увидеть то, что никто до этого, в том числе и он сам, не мог видеть: лицо отца без выражения неподвижного величия, которое никогда не могли нарушить ни боль, ни гнев, как бы они ни были сильны. А вот теперь у него было такое ощущение, что под воздействием каких-то неодолимых внутренних сил, твердое дерево, из которого была сделана маска Турсуна, как бы давала трещины и отваливалась от его лица. И тяжелые веки его начали моргать. Раскрывались массивные губы. Шевелились морщины на щеках. Вздрагивала кожа на скулах. Дрожали кустистые брови. А на виске, рядом со шрамом, вздулась и билась, билась фиолетовая жилка.
Никто на свете не мог, как Уроз, оценить все эти отклонения от нормы. Его испытания, муки, унижения, ужасы, само падение и поражение на скачках – все это было оплачено сверх всяких ожиданий.
«Даже если бы я привез из Кабула королевский вымпел, так бы мне это лицо не раскрылось», – думал Уроз. И он с удовольствием согласился бы на еще большие муки, чтобы не дать вернуться чертам Турсуна в их привычное состояние величия и непреклонного достоинства, которое только и видели окружающие, в том числе и он.
Но настал момент, когда все было сказано. Уроз почувствовал усталость, изнеможение, опустошенность, известные ему после тяжелых скачек. Тело его откинулось на подушки. Голова кружилась. В ушах возник какой-то ритмичный стук. Что это было: начался жар? Или это звенели барабаны победы? Он не знал. Сквозь этот неясный шум до него донесся голос Турсуна:
– Пей, – приказывал он. – Пей же…
Уроз оторвался от подушек, посмотрел на отца и не поверил своим глазам. Турсун, великий Турсун, старейшина рода, протягивал налитую им чашку сладкого чая, протягивал ему, Урозу, сыну, слуге… Уроз едва не вырвал чашку у Турсуна и, не смея, взглянуть на него, стал пить…
Турсун медленно расправил плечи, выпрямился. Уроз показывал ему, насколько он нарушил обычай. И это нарушение обычая в свою очередь позволило ему самому понять, как велико было у него желание, когда он слушал рассказ сына о его страданиях, помочь ему хотя бы вот таким, идущим вразрез с традициями жестом. Он посмотрел на смиренно склоненный перед ним тюрбан и твердым голосом сказал неожиданно:
– Никакая победа ни в каком бузкаши не может сравниться с твоим возвращением.
Эта похвала была, слово в слово, тем, чего фанатически добивался, что больше всего хотел услышать Уроз на протяжении всего пути к дому. Он мечтал об этом, говорил об этом в бреду. Ради этих слов терпел он мучения и бросался в бой. И вот они прозвучали и смыли его поражение. Больше того: такая похвала означала победу над чемпионом королевских скачек. Но услышав ее, он не испытал никаких чувств.
Ни радости, ни гордости, ни даже успокоения, – ничего. Как будто тело его стало совсем пустым, а мысль умерла. Хотя это состояние длилось всего одно мгновение, Урозу оно показалось вечностью. Его вернул к жизни гнев. Гнев на самого себя и только на себя. Что же такое сидело в нем, в его спинном мозгу, что лишило его вознаграждения, похитило у него самое ценное и самое необходимое? Похитило подарок, преподнесенный отцом, великим Турсуном. Отцом, который его понимал и одобрял, воздавал ему почести и страдал за него. Отцом, его единственным другом.
Инстинктивное движение – какая-то тоска, какой-то зов – толкнуло торс Уроза вперед, приблизило его к Турсуну настолько, что между их головами расстояние стало не больше ширины ладони. Все поле зрения Уроза заняло лицо Турсуна и заслонило собой весь мир. И тут он понял, что не было ничего удивительного в его пагубном безразличии. На лице Турсуна опять застыла маска, сделавшая снова его недоступным. А где же был тот человек, который только что следил за его рассказом с таким страстным состраданием? Кто протянул ему чашку чая, как простой бача?
«Вот когда все порвалось, – подумал Уроз, уверенный, что интуиция его не подводит. – Он почувствовал, что я застеснялся, что мне стало стыдно и за него, и за себя. Он никогда не простит этого ни себе, ни мне».
Не спуская с него взгляда, Турсун сказал:
– Теперь я знаю о твоем подвиге, о Уроз, и воздал тебе честь. Теперь пришло время узнать мне так же подробно о Мокки. Он ждет моего решения.
– Тебе о нем известно все, – ответил Уроз.
– Мне известно, что он пытался убить тебя, – посмотрел на него Турсун. – Но по какой причине?
Тут Уроз вспомнил, что он действительно не назвал причину, объясняющую поведение саиса. По небрежности? Или умышленно? И сказал:
– Мокки хотел забрать коня, вот и все.
Поглаживая складки тюрбана, Турсун подумал:
«Совсем бедный саис… Такой случай… Да… Но все-таки Мокки… Самый добродушный, самый покорный и самый преданный, с раннего детства!»
Турсун спросил Уроза:
– Зачем ему было тебя убивать? Ему же ничего не стоило ускакать на Джехоле.
– Боялся, что придется жить как вору, – ответил Уроз. – А если бы я умер, конь перешел бы ему по закону. Я продиктовал одному писарю завещание.
– Вот как? – удивился Турсун. – И Мокки знал об этом?
– Да, – признал Уроз.
– И он попытался тебя убить и забрать бумагу сразу после этого?
– Нет, – ответил Уроз.
Он решил, что больше не скажет ничего. Однако тут же добавил:
– Его подтолкнула на это кочевница.
– Кочевница? – продолжал расспрашивать Турсун. – Ты ее подобрал по дороге, так ведь? Чтобы она тебя обслуживала?
– Нет, – пояснил Уроз. – Она понравилась саису, он ее хотел…
– Довольно, – остановил его Турсун. – Теперь я знаю все, что мне надо знать.
Он уперся локтями в скрещенные колени и положил подбородок между огромными мозолистыми ладонями. Не позу для мирного раздумья искал он таким образом. Он просто хотел скрыть жесткое подергивание мускулов и шрамов у себя на лице и на шее. Размышлять, взвешивать, прикидывать и судить он сейчас не мог. Все, что он хотел, все, что он сейчас требовал от своего рассудка, так это чтобы он помог ему совладать с диким, животным гневом, обжигающим ему кровь, кожу, внутренности. А вместо этого мысли лишь питали и раздували этот огонь.
«В больнице… да… там приличия и честь были на его стороне, – размышлял Турсун. – Но после этого он только играл со своей жизнью, со своей душой, с судьбой, причем играл нечестно. Выбрал безумный маршрут… провоцировал и извращал самое наивное сердце… а в качестве соучастницы… взял шлюху… он просто отказался от своей ноги…»
Ладони Турсуна еще как-то могли скрывать подергивание его челюсти, но вот дыханием он уже не владел, и оно стало коротким и прерывистым, от чего чапан у него на груди поднимался и опускался все чаще и чаще.
«А я, – подумал он, – я… в это время… оплакивал его и мучился угрызениями совести… и сердце мое изнывало по сыну, погибшему из-за меня… А он, тщеславный, глупый и коварный, всего лишь старался поскорее забыть о своем поражении».