Искусство, музыка в исполнении великого маэстро и одаренных детей, многие из которых – стипендиаты Международного благотворительного фонда Владимира Спивакова, – это и есть «голоса ангелов», наша молитва о мире, милосердии, доброте. И она будет услышана.
В защиту чтения
УВАЖАЕМЫЕ ИЗДАТЕЛИ И ЧИТАТЕЛИ,
УЧАСТНИКИ КОНГРЕССА В ЗАЩИТУ ЧТЕНИЯ!
ДОРОГИЕ ДРУЗЬЯ КНИГИ!
За долгий срок жизни приходилось мне участвовать в разных мероприятиях, но чаще – праздниках и презентациях по поводу книги. А до сих пор самыми счастливыми минутами в жизни, моим личным ежедневным праздником считаю время, когда можно уже отложить бесконечные дела, накопившиеся к ночи, и взять в руки любимую книжку. Минуты такого короткого общения с книгой помогают иной раз сгладить неприятности дня и привести душу в состояние гармонии и покоя. Я не могу считать себя библиофилом и даже приличным книгочеем, но без полки с любимыми книгами я не выживу. Одну из первых книг в жизни я добыл во время пожара, это случилось во время войны. Мы залезли в дом, голодная детдомовская шантрапа, чтобы под горящими балками поискать брошенной жратвы, а нашел я книгу, которую извлек из огня, спас и хранил за пазухой, но потом эта книга спасала меня много раз, как спасали меня разные, украденные или добытые любым путем другие книги. Рассказ об их судьбе мог бы превратиться в повесть и о моей жизни.
Академик Дмитрий Лихачев как-то написал в своей работе, посвященной «Слову о полку Игореве», что книга с самых древних времен существовала и существует, чтобы защитить человека в суровых условиях, помочь ему выжить в жестоком противоборстве с природой и с бесчисленными врагами. Но я не мог предположить, что доживу до таких дней, когда не книга будет нас защищать, а нам придется собирать Конгресс в поддержку, а практически – в защиту Книги, которая до сих пор являлась для человечества таким же естеством, необходимостью, как пища, как воздух, которым дышим.
Может быть, наша тревога преувеличена? Стоит посмотреть каталоги, например, «Золотую коллекцию», изданную журналом «Витрина читающей России», да просто побывать на открытии книжной ярмарки, чтобы убедиться, что мы не так уж бедны духовно. Но я готов согласиться, что читающая нация создается из читающих детей, а здесь уже начинаются проблемы. И дело не только в нехватке книжек, я знаю в Москве дом, где полки ломятся от драгоценных книг, а ребенок, пришедший в первый класс, кроме мультиков, не мог рассказать на собеседовании ничего. Конечно, это мировая проблема. Недавно мне привелось жить по соседству с семьей, где гостила американская девочка-подросток на уровне 6–7 класса. Выяснилось, что, кроме комиксов, она ничего в жизни не читала. Мы даже прозвали ее в шутку Маугли. После такой встречи можно было бы только гордиться нашей системой образования. Но вот на днях моя знаменитая соседка Белла Ахмадулина рассказала, что, прогуливаясь по двору со своей собакой по имени Гвидон, встретила школьников, которые поинтересовались кличкой собаки. Ни один из них не смог объяснить, откуда такое имя.
На память приходит опыт с двумя обезьянами, которым ученые вживили в мозги кнопки. Одной – при нажатии вызывающие отрицательные эмоции, другой – удовольствие. Первая обезьяна нажала на кнопку лишь раз, зато вторая ухитрялась нажимать эту кнопку сто раз в минуту. Нажимать игровые кнопки в компьютере для собственного удовольствия много легче, чем напрягать свой интеллект при соприкосновении с Настоящей книгой. Ее вполне способны на раннем этапе заменить комиксы, мультики, компьютерные игры и т. д. А на более позднем – мыльные оперы, телешоу и прочая мишура, которой замусорен эфир. А где же «Книжная лавка», из наших еще советских времен? Где литературные беседы? Поэтические вечера на телевидении? Невыгодно, ибо не приносит дохода? Возможно. Вот и писатель Григорий Бакланов подтвердил: чтобы издать Пушкина, нужно оправдать это издание коммерческим изданием пяти детективов. Бедный Пушкин, существование которого обеспечено Марининой! Ну а если вырастет безграмотное, бескультурное поколение Маугли, не коммерсанты ли, которые ныне диктуют книгоизданию свои правила, потеряют свои барыши прежде всего?
И все-таки, лично считая, что повод для беспокойства существует, особенно, повторюсь, для воспитания наших детей и подростков, не думаю, что наступила эпоха кризиса чтения. Надежду мне внушают мои студенты в Литературном институте. Им невероятно тяжело пробиваться в литературу, но если бы вы знали, какие они замечательно талантливые ребята. С таким заделом в литературе мы и книжки интересные будем иметь, и читателя тоже. Вдохновляет и то, что мы смогли собраться, кажется, впервые на таком авторитетном представительном форуме, чтобы обсудить наши тревоги и проблемы. Наша общая признательность Ольге Никулиной, которая много сил и души вложила в организацию нашего конгресса.
Вот на такой небезнадежной ноте я хотел бы открыть сегодняшний Конгресс в поддержку чтения и пожелать ему успеха.
О смертной казниВыступление в Великом Новгороде
УВАЖАЕМЫЕ ГОСТИ,
УВАЖАЕМЫЕ КОЛЛЕГИ И ДРУЗЬЯ!
Всероссийская конференция, посвященная проблемам помилования и отмены смертной казни, которую мы сегодня проводим при участии Совета Европы и правозащитных международных организаций, явление необычное, да можно сказать, и непривычное для России, которая на протяжении многих лет, если не веков, культивировала насилие, жестокость, бесчеловечность как основной принцип существования. Лишь сейчас робко и не очень уверенно мы приходим к тому, к чему цивилизованная Европа пришла давно, – к пониманию, что наше глубоко больное общество можно и нужно лечить милосердием. Особенно нуждаются в сочувствии те, кто сегодня унижен и беззащитен, я говорю о тех, кто находится в заключении. К сожалению, этому противостоит довольно прочно бытующее во власти и в народе убеждение, что только сильная карательная рука и жесткое правление могут привести страну к норме. Призывам такого рода, да и не только призывам, но и действиям, мы можем противопоставить нашу позицию добра и гуманизма, выраженную на этой встрече. Эта конференция – попытка противостояния тому, что происходит вокруг или может произойти. И хотя наш голос слаб, а дела мало видны, но, как говаривал великий Толстой, будем делать что должно, а там уж увидим, что будет. Надеюсь, что будет хорошо. Успехов вам в работе, и с Богом начнем. Как говорят на Руси: начин – половина дела.
От имени оргкомитета хотел бы поблагодарить администрацию Великого Новгорода за возможность провести нашу конференцию на этой прекрасной, древней, славной своими демократическими традициями земле.
Газетные статьи
Очерки для «Общей газеты», 1990-е гг
Будем защищаться
Всю жизнь, сколько себя помню, мы от кого-нибудь или чего-нибудь защищались. Мое поколение еще может рассказать, как в школах, перед самым вторжением Гитлера, мы заучивали наизусть свойства отравляющих газов, какого-нибудь иприта или люизита (воспроизвожу по памяти), и учились пользоваться противогазом, который нас от тех страшных газов должен спасать. Но, если честно, противогазы те были так велики, что дышать можно было через щели вокруг головы, а вскоре вообще мы их изрезали на рогатки, а прочные брезентовые чехлы приспособили для продуктов.
Потом, уже в пятидесятые, мы готовились уже к войне атомной, ходили по обязательной программе на инструктажи, где нам рассказывали про семидневный запас продуктов, изолированный от радиационной пыли, про мокрые простыни, в которые якобы надо заворачиваться, чтобы… доползти до кладбища (дежурная шутка того времени), и прочую такую же чепуху. Об этом я вспомнил совсем недавно, спустившись в сталинский бункер – есть, оказывается, такой в Кунцеве под его дачей: десяток метров свинцового перекрытия, комната для сна и отдыха, запас воздуха, воды и своя электростанция. Вот он бы там, со своей политбюровской шайкой, и вправду бы, наверное, выжил. А народу оставалось бы напоследок подтереть той, очередной, инструкцией по безопасности задницу, перед тем как отправиться на небо.
А тут на днях открываю газетку и натыкаюсь еще на одну инструкцию, и опять о том же: как защищаться в чрезвычайных ситуациях. В общем, новые песни о старом. Читаю, хоть не уверен, что мои чрезвычайные ситуации совпадают с газетными, я, например, до сих пор не знаю, как защищаться от коррупции, беспредела, от инфляции, бесхозности и беззакония. За годы моей жизни на мне перепробовали, кажись, все, начиная от ядохимикатов и кончая марксизмом-ленинизмом, испытывая мой организм на выживаемость. Теперь же, судя по инструкции, мне угрожает терроризм, который, видимо, исходит от Чечни, которую мы разорили, как разоряют варвары пчелиные улья, вопя при этом на всю вселенскую, что пчелы почему-то их жалят.
Ну, вроде бы Москва за тыщу верст от Кавказа, да и милиции тут на каждый квадратный метр с избытком, более, чем полиции во всей Европе, чем им еще заниматься, как не защищать мою жизнь?
Но вдруг выясняется из инструкции, что защищаться-то мне придется самому. Мне, например, предписывается каждый вечер, придя с работы, просматривать «все нежилые помещения» не только в доме, а «вблизи его», да еще непонятные «узлы и агрегаты» и при этом звонить вечером в ДЭЗ и узнавать, кем эти помещения заняты. Господи, да я несколько недель и днем не могу в этот странный ДЭЗ дозвониться, чтобы узнать, отчего не греют батареи, а это и на самом деле опасно для моей семьи, детей, которые простужаются и болеют.
Что же касается «изучения места возможного заложения взрывчатых устройств», то, будь я террористом, лучше места, чем наша помойка под окном, я бы не нашел, она неделями не вывозится, и в ней можно упрятать не только десяток гранат, но маленькую атомную бомбу. Теперь, следуя той же инструкции, я должен «не оставлять без внимания посторонних около дома», но, правда, не сказано, что с ними делать: хватать ли, обыскивать или провести разъяснительную беседу о вреде того же терроризма. А тут еще надо спешить осмотреть все припаркованные машины, а мне-то хоть за своей уследить, чтобы не увели.
Сообразив, хоть не сразу, что с терроризмом мне, пожалуй, не совладать, я спешу домой, и уж тут мне придется выяснить отношения с женой, которая будет уверена, что я пропьянствовал снова вечер в соседнем кабаке, и не дай бог с какой-нибудь женщиной (вот где настоящая опасность!), и может еще в дом не пустить. И от такого семейного террора никакой надежной защиты пока в инструкциях не предусмотрено. Есть, правда, одна фраза, годная во все времена: «Укройтесь в ближайшем защитном сооружении». Скорей всего имеется в виду любовница или снова кабак. Надо проверить.
Но если даже удастся пережить эту «чрезвычайную ситуацию», то стоит поискать в инструкции на сон грядущий что-нибудь полегче про всякий там гололед, морозы и снежные заносы и получить при этом такие ценные указания, что надо «утеплить перед морозом квартиру», а в холод «не покидать ее» и весь день «слушать прогноз погоды». Ну а если все-таки выехали на машине и застряли в сугробе, повесьте на шест яркую ткань, размахивая над машиной. Ну а шест, понятно, на этот случай надо возить с собой.
И еще одно утешение на ночь: если, пока я сплю, взорвут наш дом, а меня завалит обломками, я уже знаю, что «надо взять себя в руки и ровно и глубоко дышать», приготовясь терпеть «жажду и голод». Ну а если терпеть невмочь, «надо положить в рот лоскут ткани и сосать его, дыша носом…»
Положив в изголовье на ночь лоскут, засыпаю с чувством твердой уверенности, что назавтра, кроме не прочитанных еще мной пунктов об эвакуации, взрывах, завалах, пожарах, ураганах, химическом и радиоактивном заражении, никакой другой опасности для меня не предвидится. А уж лоскут сосать я как-нибудь научусь.
Вот так и живем
Вы встречали такого чудака, который не хотел бы иметь деньги, сытно питаться, воспитывать в довольстве детей и иметь хороший дом и достаток? Я тоже не встречал. Но вот если посчитать нашу Россию за такой общий дом, то может со стороны показаться, что мы живем против естества и желаем себе жить еще хуже. Ведь, обворовывая себя, нельзя стать богатыми.
Слава богу, «дворники» не стали уже снимать с автомашин, но ведь помойного ведра нельзя оставить на лестничной площадке, упрут. Как-то сняли на пленку психологический этюд: положили по западному образцу десять телефонных огромных книг в телефонной будке и стали снимать… Их крал каждый, кто заходил позвонить. Одна старушка чуть не расплакалась, не влезал проклятый фолиант в хозяйственную сетку, так смекнула старая и засунула за пазуху!
Но уже на фоне крупных жуликов, что обстроили, обсыпали Подмосковье дворцами-коттеджами и устраивают безобразно обильные развлечения, как некогда купчишки, которые развлекались тем, что закупали весь городской извоз и так, поездом из ста пустых возков с купчишкой тем во главе, ездили с криками и непотребными песнями по центру города, чтобы видели, что они плюют на всех! И народ смотрит и угадывает: жулики празднуют, отчего же нам не тащить!
Была у меня соседка, бабенка хозяйственная, но расчетливая: дома чистота, ни пылинки, а на лестничной площадке – помойка, хоть вагонами вывози. Мол, тут свое, а там неизвестно чье… Россия тот же дом, а взгляните, нет крошечного леска под Москвой, чтобы не вывалили мусор. У нас, под Красновидовом (одно название чего стоит: Красный Вид!), была полянка земляничная, вывалили нефтяные отходы. Хотя свалка – целый каньон – ровно в полукилометре. Но и остальные опушечки, подъезды, въезды замусорены: строительные отходы, старые батареи, газовые плиты, кирпич и т. д. На коттеджи денег с лихвой, а на вывоз их вроде бы нет. Это и называется какать под себя… А ведь у того, кто насвинячил (в детдоме выражались проще: наговнял), свои небось детишки, которые завтра придут сюда же поиграть… А если кто-то высыпет им мусор?
Источник у нас: «Святой», брали, говорят, жители воду сотню лет и теперь еще берут с ближайших дач, где нет водопровода, и собирается машин с бидонами и канистрами до десятка… Так выше головы нашвыряли мусора, хоть мы, живущие рядом, не перестаем за ними убирать и каждую весну пытаемся тот источник отыскать под свалкой пустой тары и грязных пакетов!
Когда-то в городе Осташкове, что на Селигере, на пограничных каменных столбах висела предостерегающая надпись: «Кто нарушает общий порядок, тот есть общий враг всех!» Имелись, понятно, в виду отдельные нарушители-граждане, и была с ними борьба эффективна, потому что их осуждали целым обществом и иной раз изгоняли из города или деревни! И мой отец рассказывал, что за дерево, спиленное без спросу в лесу, штраф налагался разорительный: ровно столько рублей, сколько было кругов на пеньке!
А в общем, не в штрафе дело. Всей деревней осуждали, если дерево кто-то спилит. А сейчас всей деревней браконьерствуют, кедры королевские валят, чтобы мешок шишек добыть, осетра и белорыбицу на икру тащат, и никто вокруг не осудит: ибо стащить никому не принадлежащее – это нормально. А самые разнесчастные люди, по обязанностям, всякие там егери, если они, конечно, честно исполняют свои егерские обязанности. А все потому, как это ни странно, но в России опасно не воровать. Праведников не терпят, хоть памятники (посмертно) им ставят, кто бы они ни были: честные егери, милиционеры, интеллигенты… Они рискуют жизнью, пребывая в этой стране, где закон и народные традиции противостоят друг другу. Вот и частушка придумана: «Всяко было, всяко будет, только слышно до сих пор, что живут в России люди всем властям наперекор!»
Сейчас матерый пахан в почете. Его боятся и его не трогают. А иной раз выбирают городским главой. Более пятидесяти крупных городов России избрали в свое руководство людей с уголовным прошлым. Что это, любовь к лагерникам? Да вроде бы нет, бывших зэков не любят и сторонятся. А это вот что – тот же самый рабский подход к культу силы: коли наворовал и вышел в крестные отцы, то уже и прав. Вы, мол, там, в столичной Москве, тащите, а у нас свои авторитеты не хуже! И получайте-ка их от нас в подарок в лице народных депутатов!
Отчего я люблю нашу прекрасную соседку Германию? Вовсе не за ее богатство, хотя страна эта во всем удобная для жизни. Люблю за порядок, который по немецкой поговорке составляет половину жизни. Люблю за обихоженность, чистоту и красоту, которую они умеют поддерживать… За то, что они любят и берегут свою землю.
Не только какой-нибудь старый дом сохраняют, но старый пень какой-нибудь окружен заборчиком и надпись выставлена… И везде цветы… И вспоминается старая немецкая – видать, от ремесленных гильдий – поговорочка: надо очень уважать чужую задницу, чтобы сделать для нее хороший стул…
Вот это уважение и к чужой, и своей заднице меня греет, когда я соприкасаюсь с этой страной. Случилось там, в Германии, в воскресный вечер, на пустынной дороге, надо было сделать левый поворот моему другу, который возил нас на экскурсию в прекрасный городок Майссен. Налево и – на мост. Но была на дороге нарисована сплошная линия, и мой друг сказал: «Нельзя нарушить». Хоть не было и не могло быть полиции на ближайший десяток километров, а свернуть через сплошную линию всего-то три метра, но он таки, мой немецкий друг, проехал, соблюдая правило, несколько километров, чтобы развернуться… И все лишь потому, что «нельзя нарушать». Как просто. «Немецкая ограниченность!» – отмахнется мой соотечественник. И лихо пересечет все линии, какие возможно. «Самоограничение», – возражу я. Трудно привыкнуть соблюдать закон, но зато всем удобно жить. А попробуйте поездить по нашим дорогам на каком-нибудь дохленьком «Запорожце»… Затолкают, затюкают, заматерят с иномарок. Иной хам не только требует освободить дорогу, хотя, бывает, и не перестроиться, он тебе еще и кулак покажет, спасибо, что не стрельнет. И несутся, сверкая лаком, дорогие машины с купленными вкупе правами, нарушая общее движение и создавая опасность на дорогах… Ладно бы только себе, но и другим! И наша строжайшая милиция, умеющая находить нарушения даже там, где их нет, спокойно взирает на кульбиты всяких там «Мерседесов», ибо у них право сильного.
Так и живем по законам антилогики и получаем за это – антижизнь…
Если зовет своих мертвых Россия…
Еще в молодости прочел в какой-то восточной книжке: будет невмоготу – приникни всем телом к полюбившемуся тебе дереву, обхвати ствол руками и попытайся ощутить, как живительные токи перетекают в тебя, наполняя силой. А уходя, мысленно поблагодари, скажи дереву спасибо. И вот недавно, на пути в Страсбург, по казенным делам, оказался я в Париже и поехал на пригородное кладбище Сен-Женевьев-де-Буа, чтобы приникнуть к тому неиссякающему древу русской культуры, которое скрыто за старыми могилами. Хотя мой друг писатель Толя Гладилин деликатно предупредил, что сейчас лучше бы не ездить, не видеть, что там натворил рождественский ураган.
Синело небо, грело по-весеннему солнце, и было пустынно на кладбищенских аллеях, посыпанных щебенкой. Но чуть в сторону – там и тут вповалку лежали огромные деревья, задравшие корнями при падении старые могильные плиты. Откуда-то из-за мраморных и деревянных крестов возникла женщина, говорящая с акцентом по-русски, она вызвалась сопроводить нашу маленькую группу по кладбищу и что-то показать… Захоронения князей, политиков, генералов и уж понятно, могилы Бунина, Тарковского, Нуриева…
Она сразу заговорила о трудностях старой эмиграции, отсутствии денег для ухода за могилами. Многие из тысяч русских изгнанников обрели свой последний приют в этой земле, но родственники вымерли, могилы заброшены, а молодежь от всего этого далека. Говорила она излишне запальчиво, и я незаметно отстал от моих спутников, чтобы побродить, вслушиваясь в тишину, а скорей в себя. И почти сразу наткнулся на могилу Виктора Платоновича Некрасова. Его еще помнил по Ялте, куда приезжал он со своей мамой, маленькой, тихой, смущенной вниманием старушкой, о которой трогательно беспокоился. Это был один из немногих писателей, не терпевших лжи и насилия. Его повесть «В окопах Сталинграда» поразила нас своей жестокой правдой о войне. Когда киевские гэбэшники устроили у него обыск на квартире, он в знак протеста решил покинуть Россию и в последний день заехал попрощаться в дом к Копелеву, там мы его и проводили.
Толя Гладилин рассказал, что в свои последние дни в Париже, уже в больнице, Некрасов прочел мою повесть о Кавказе и чеченцах и сказал о ней добрые слова. А что сказал бы Вика, так звали его друзья, о нынешней постыдной бойне в Чечне, можно представить. Уж верно не промолчал бы, в отличие от нынешних моих коллег. Впрочем, оговорюсь, редкие голоса протеста все-таки раздаются. Драматург Александр Володин на вручении премии «Триумф» сказал, цитирую по памяти: «Что мы хотим от этого маленького народа Чечни, чтобы они были такими же рабами, как мы?» И белорусский прозаик Василь Быков, проживающий ныне в Финляндии, тоже сказал, что через несколько лет нам будет стыдно за то, что мы творим в Чечне… Ни одна, кажется, газета не заметила этих выступлений. Да и прозвучали они как бы издалека, от того же поколения, как сам Некрасов.
Вот так, втихомолку, постоял я рядышком с дорогим мне именем и двинулся на поиски Ивана Алексеевича Бунина, уверенный, что угадаю его по необычному кресту, форму которого взяли у некогда увиденного писателем креста на Труворовом городище в Изборске. Где-то упоминается, что такие кресты вроде бы стояли на месте боев с тевтонскими рыцарями. Но мне еще известно, что подобные каменные кресты наши новгородские и тверские предки ставили на пограничных землях, и сам видел такой крест (Стерженский), который некогда стоял неподалеку от Селигера. Но и в этом я вижу знак: Бунин и в самом деле являет собой некое пограничье – между ушедшей интеллигенцией Серебряного века и той новой, советской, пришедшей ей на смену.
«Почему мы непримиримы с большевизмом? – написал он. – Я совершенно убежден, что низменней, лживее, злей и деспотичней этой деятельности еще не было в человеческой истории даже в самые подлые и кровавые времена…» Вот вам и вся правда. И не надо больше никаких выдумок от компашки Зюганова. Но можно представить пережитое Буниным лично, если он в порыве откровения воскликнет: «И не было дня в моей жизни страшнее этого дня, – имея в виду приход большевиков, – видит Бог, воистину так!»
Это уже наша доморощенная прислужливая интеллигенция будет лепить с первых лет Октября положительный образ советской власти. И одним из первых – наш обожаемый властями основоположник соцреализма. Много горьких слов посвятит Бунин Горькому. «Влияние его очень велико, волею судеб – он очень известный русский человек, и вспомните, скольких сбил с толку его открытый переход к большевикам, его двухлетний горячий труд плечом к плечу с «Владимиром Ильичом», Петерсом, с Дзержинским, его акафисты советской власти! Недаром после убийства Урицкого, когда, по свидетельству петербургской «Красной газеты», в одну ночь была убита «ровно тысяча» ни в чем неповинных людей, Горький выступил председателем на торжественном собрании ЦИКа, и недаром повесили большевики плакаты по всему Петербургу: «Примирение русской интеллигенции с советской властью»!
Так что же на самом деле произошло с интеллигенцией?
«Что произошло? – отвечает Бунин. – Произошло великое падение России, а вместе с тем и вообще падение человека…» И проясняет мысль, приведя слова историка Ключевского: «Конец русскому государству будет тогда, когда разрушатся наши нравственные основы, когда погаснут лампады над гробницей Сергия Преподобного и закроются врата его лавры». И Бунин заключает: «Великие слова, ныне ставшие ужасными! Основы разрушены, врата закрыты, и лампады погашены. Но и без лампад не бывать Русской земле – и нельзя, преступно служить ее тьме…»
Падение человека – вот, наверное, главное, что он мог сказать о России. Ведь высочайший образец человека, интеллигента являл сам Иван Алексеевич. Ну а те, кто служит тьме… Вам ничего не напоминает убийство тысячи невинных человек и ответ на так называемый терроризм (убийство Урицкого)? Ведь и мы, и мы на так называемый терроризм (неведомо кем взорванные дома) отвечаем серией убийств, но теперь уже подвергнув уничтожению более чем тысячу… Целый народ! И наши сегодняшние творческие наследники Горького единодушно такое массовое убийство поддержат. А «горячий труд плечом к плечу» с чекистами их еще более вдохновит. Ибо остальные же, «прочие» – предатели. И тут мы с Иваном Алексеевичем заодно: «Да, да, мы, прочие писатели, тщетно кричавшие всему христианскому миру устами покойного Андреева: «Спасите наши души!» – мы, погибающие в эмиграции, в несказанной муке за Россию, превращенную в необъятное Лобное место, каменеющие в столбняке перед тем, что горьковская Россия ужаснула и опозорила все человечество…»
Господи, кричим, но что до нас этому самому человечеству. «Мир отвернулся от страждущей России, – скажет Бунин. – Он только порой уподоблялся тому римскому солдату, который поднес к устам Распятого губку с уксусом… Когда дело идет о России, тотчас вспоминает правило о невмешательстве… и спокойно смотрит на русские «внутренние дела»… погром, длящийся в России…»
Но далее о себе и других таких же, как он: «Поистине действовали мы, несмотря на все наши человеческие падения и слабости, от имени нашего Божеского образа и подобия. И еще от имени России: не той, что предала Христа за тридцать сребреников, за разрешение на грабеж и убийство и погрязла в мерзости всяческих злодеяний и всяческой нравственной проказы, а России другой, подъяремной, страждущей, но все же не до конца покоренной… Неизвестно, что было бы в Европе, не будь этого противоборства».
На могиле Бунина бирюзовые, неведомые мне цветы. И тишина. Лишь легкий хруст щебня под ногами случайных прохожих, слышна русская речь. А на пути еще одна могила: Мережковский и Зинаида Гиппиус. Мы знаем, они посещали в Грассе дом Бунина, и там впервые Гиппиус прочла страницы своего дневника, выявив все большевистское как абсурд, который объяснить нельзя. «Мы недвижимы и безгласны, мы (вместе с народом нашим) вряд ли уже достойны называться людьми – но мы еще живы, и мы знаем, знаем…»
В этом большевистском абсурде мы и сегодня продолжаем жить. И снова недвижимы и безгласны, только на этот раз, кажется, вполне добровольно и даже с некоторым облегчением. Когда Гиппиус и Мережковский приезжали в Грасс, надо было отмахать половину Франции, теперь между ними, их могилами, сто метров. И пока я бреду по шуршащим дорожкам мимо поваленных, вздыбленных стволов (тут и березка одна пала), вспоминаю сказанное Гиппиус: «Это целое поколение русское, погибшее духовно и телесно. Счастье для тех, кто не выживет…» Не скажем ли мы это скоро про себя?
И еще одна встреча с человеком, которого я знал, чтил: Галичем, вынужденно уехавшим и трагически здесь погибшим. Это у него в песне: «Эй, поднимайтесь, такие-сякие, ведь кровь не вода, если зовет своих мертвых Россия, то значит беда…» И далее, провидческое: «Встали и видим, что вышла ошибка, что мы ни к чему…» Нет, не зовет сегодня своих мертвых Россия… Иначе она бы обиходила хоть это кладбище. Где-то на самом его краю траурная панихида: группа французов, и все по-человечески, без пьяных рож, хамовитых работяг и измученной толпы. Наверное, я здесь совсем не ко времени со своими мучительными мыслями о далекой России. Но вот и Иван Алексеевич о том же: «Часто случается и так: еду или иду я по Парижу, смотрю, думаю что-нибудь совсем не связанное с Россией – и вдруг, в каком-то странном изумлении, мысли мои обрываются, и я внутренне восклицаю: ах, бог мой, вот едут, разговаривают, смеются люди – ничего себе, никто их не бьет, не грабит, не ловит, никого они не боятся, сыты, обуты, одеты… И тогда сердце мое охватывает такая боль… хочется только кричать, плакать от этой боли…»
Я ухожу по шелестящим дорожкам мимо павших стволов, сохранивших еще живые зеленые ветки. Одну веточку, сознаюсь, я отломил на память и привез домой. Я поставил ее в стакан с водой, с надеждой – вдруг прорастет.
Женщина, ваше величество…
Одно время загорелся я создать «партию» защиты слабых: детей, женщин, стариков, животных и растений. Когда-нибудь и кто-нибудь помоложе такую партию наверное создаст, и дай-то ему Бог! Я же в силу возможностей буду проводить линию этой несуществующей партии в моей рубрике, которую я и начал с защиты детей. Моя смоленская тетка Аня в те дни, когда мы приезжали семейством к ней погостить, встречала на пороге дома и обычно произносила: «Сперва дети, потом все остальное». И спешила накормить самых малых, обустроить, обласкать их и лишь потом со вздохом облегчения оборачивалась к нам: «Ну, а теперь вы за стол!»
Кроме тетки Ани, звонкоголосой красавицы, с двадцати лет без мужа в войну вырастившей в одиночку трех детишек, моим идеалом среди женщин была удивительная женщина Анна Петровна Керн. Открытий в науке не делала, бомб в царя или в губернаторов не швыряла, коня на скаку не останавливала, а была кумиром великих и тем для нас во все времена прекрасна. Но и наши современники, поэты посвятили женщинам немало вдохновенных строк, начиная от Блока, Пастернака и далее до Булата Окуджавы, помните: «Ваше Величество Женщина, да неужели – мне?»
Ученые утверждают, что национальный характер любого народа более всего выражается женской частью общества. Для меня так же безусловно, что образ Прекрасной дамы, какой бы мы ее ни представляли, объединен с образом ребенка (первый прообраз Богоматери, и самый выразительный из многих «Умиление», где они слиты в единый образ неземной любви). Но что означает слово «мать» сегодня, если на улице более миллиона детей брошены этими матерями? Я от времен детдома знаю, что первый поцелуй матерью рожденного ребенка определяет всю его дальнейшую жизнь. Мне повезло: мама успела меня поцеловать до своей ранней смерти. Хотя там, где в душе должен быть ее прочный образ («Умиление»), у меня, к несчастью, как я сам определяю, «черная дыра». Этот изъян я ощущал всю жизнь. Думаю, то же самое ощущают и другие, такие как я.
Мы на нашей сердобольной Комиссии по помилованию в общем-то прощаем молодых, глупых девчонок, которые убивают своих рожденных младенцев, ибо знаем, сколько средств и сил им нужно, чтобы вырастить их. Но вот статистика из женской колонии, что неподалеку от Москвы: в тюремном детском приемнике из семи детей молодых матерей-заключенных востребован лишь один. Остальные же детишки (до двух лет) их мамками, сидящими от них буквально в десятке метров, никак не признаны. Ну а после двух лет эти дети навсегда унесут тюремный образ раннего детства в своих душах в другой, тоже детдомовский и тоже немилосердный мир, и будет нам, поверьте, отмщено новыми и жесточайшими преступлениями. Но я вот о чем: какой же образ вылепил бы нынешний поэт, соприкоснувшись с такими женщинами? Поэт Наум Коржавин полсотни лет назад написал: «Ей жить бы хотелось иначе, носить драгоценный наряд, но кони все скачут и скачут, а избы горят и горят». И кони вроде бы ныне не скачут, и избы не горят, а беда-то в том, что женщина рядом с нами живет совсем не та, что создана и воспета нашей классикой. А вот какая, не знаю.
В современном анекдоте один мужчина спрашивает другого: «Ты коня на скаку остановишь?» – «Нет». – «А в горящую избу войдешь?» – «Нет». – «Ну, я так понял, – говорит вопрошавший, – что ты не баба!» Не знаю, так ли это смешно, но у меня возникает встречный вопрос к таким собеседникам: а они-то сами – мужики? Кто может гордиться своей слабостью, беспробудно пить и практически тунеядствовать, взвалив на женские плечи не только «коня на скаку» и «горящую избу», но повседневную заботу о детях и хлебе насущном?
После войны бытовала частушка: «Вот и кончилась война, и осталась я одна, я и лошадь, я и бык, я и баба, и мужик…» Войны той давно нет, а состояние «бабо-мужика» в женской особи не пропало и даже усилилось. И не этим ли нынче определяется некое перерождение женской части населения России, что она перестала ощущать из-за нас, мужчин, себя настоящей женщиной? Да что там ребенок, цветы, стихи, красивый наряд, если бабы недополучают от мужиков самого элементарного: человеческой ласки! Сплошь разливанное море жестокости, даже в тех семьях, где супруги до этого прожили жизнь. И неудивительно, что со стороны прекрасного пола мужчины получают встречную жестокость. Но бывают случаи и покруче. На днях попалось мне одно уголовное дело, никакое не особенное, обыкновенное. В ночь на 1 ноября в кв. № 46 Ануфриева (фамилия изменена) совершила умышленное убийство Зорина В. И., при этом вовлекла в преступную деятельность несовершеннолетнюю дочь Наталью, 14 лет. Третьей соучастнице убийства было около двадцати. На суде выяснилось, что Ануфриева беженка, приехала в город Амурской области с дочкой, не смогла найти работу. «Единственный выход, как и многих, – рынок, – пишет она, – дочери на некоторое время даже пришлось оставить школу и помогать мне. По просьбе хозяйки с нами проживал некий Зорин, он был проездом, и у него украли документы, и только в ходе следствия выяснилось, что он был неоднократно судим и находился в федеральном розыске. Невозможно описать, что нам пришлось пережить от этого человека. Он постоянно шантажировал меня моей дочерью. Зная его жестокость, с которой нам постоянно приходилось сталкиваться, я ненавидела его и боялась. Он пил и ел за наш счет, а мы с дочерью целыми днями выстаивали на рынке…»
Девочка на суде добавит: «Он над нами издевался, избивал меня палкой и требовал приводить к нему собак, которых он съедал. Он требовал, чтобы я жила с ним половой жизнью, издеваясь, водил ножом по горлу и выгонял из квартиры, заставляя приносить сигареты, спиртное. Пытался заставить заниматься проституцией, чтобы отдавать ему деньги. У нас пропадали деньги, вещи, даже нательное белье…»
С помощью знакомого (тоже небось ставили бутылку) его удалось выселить. Однако, пользуясь похищенным ключом, в ночь 30 октября он появился снова, стал пить на кухне водку, потом упал и, падая, перевернул стол с посудой. Лежа выкрикивал ругательства и грозил расправой. Пьяного его оттащили в комнату на кровать, а сами втроем сели на кухне и стали думать, что же делать дальше. «Я уже знала, – пишет Ануфриева, – что идти ему некуда и так просто он нас не оставит. Мысли путались, переносить все снова не было больше ни сил, ни терпения. Нервы были на исходе. Боязнь и ненависть к этому человеку перебороли все, и я уже не думала о дальнейших событиях…»
Решили его удавить. Принесли веревку и сидели, прислушиваясь, ждали, когда он уснет. Около трех часов тихо пробрались в комнату, Ануфриева накинула на шею веревку, и вместе с несовершеннолетней дочкой стали ее затягивать. Дочь на суде скажет, что она была в истерике от страха, представляла, что он встанет и убьет их. Стоявшая с кирпичом в руках третья женщина, видя, что Зорин не сопротивляется, отложила кирпич и тоже взялась за веревку. Тянули долго и сильно, пока не поняли, что он мертв. Затем вынесли труп в строящийся гараж и впервые вздохнули спокойно.
Ануфриева получила шесть лет, дочка четыре, третья женщина пять. Случай-то вроде необычный, но он такой обычный. Женщины попытались защититься от произвола уголовника и были жестоко наказаны. Я не о решении суда. Мы их помиловали. Но сколько их, мучениц, за стенами домов несут свой крест, не в силах противостоять насилию? В судебном деле, кстати, записано: «Вещественное доказательство – веревку – уничтожить». Но можно ли уничтожить то, что осталось у девочки-убийцы в душе?
За стальной оболочкой
Как известно, они отвечали на стук по корпусу атомной подводной лодки «Курск» до среды 16 августа. Это можно даже представить зрительно: четверо суток от утра 12 августа, или 96 драгоценных часов, их, оставшихся в живых, поддерживает этот единственный крошечный сигнальчик из мира: мы слышим вас, мы идем к вам на помощь, мы вас спасем… Стук снаружи по бронированному корпусу субмарины… И они, отвечая слабеющими ударами оттуда, из темноты, из глубины, замурованные в стальной панцирь, ждали этой нашей помощи… Не дождались. Ибо, еще ничего толком не зная, наши военачальники довольно уверенно объявили на весь мир, что жизнеобеспечение по всем параметрам закончилось и в лодке в живых никого нет. Все, кто надеялся на благополучный исход, близкие и родные, да просто россияне, что с тревогой следили за событиями по минутам, ловя крохи противоречивых запутанных сведений в эфире, не хотят верить военным. До сих пор не верим.
Но я сейчас не о самой трагедии, о которой столько наговорено, что невозможно отличить правду от лжи, разве что пора по привычке, как в старые времена, ловить западные «голоса», чтобы вообще что-то узнать реальное. Я о Российской армии, которая является слепком нашего общества, но в еще более неприглядном, тяжком варианте. Беспредел и жестокость, творимые вокруг нас, перенесенные на благодатную армейскую почву, дают новые в чудовищной форме всходы. Хуже, но и то спорно, выглядит лишь наша тюремная система.
В давние времена воинской службы у нас во взводе не без насмешки произносили: «Солдат должен, солдат обязан, солдат не имеет права!» Но и умиротворяющее: «Солдат спит, а служба идет». Как идет? А так: «Первый год за страх, второй за совесть, а третий – кто кого обье… объегорит…» Произносилось иначе, но понятно, смысл примерно тот же самый. И спасительная «солдатская геометрия»: «Всякая кривая короче прямой, проходящей мимо начальства!» Ну а если не удалось обогнуть, можно получить свыше приказ рыть канаву от забора до обеда (переосмысление закона Эйнштейна сержантом). Но, опять же, надо знать, что… «не спеши выполнять приказ, ибо поступит команда: «отставить».
Запомнилось же это, как и многое другое, лишь потому, что совпадало даже в подробностях с повседневной армейской жизнью. А жизнь была такова, что ротой хоронили брошенный кем-то окурок, совершив для этого марш-бросок с лопатами и при полной выкладке на десяток километров; отдавали честь столбу, проходя мимо него строевым шагом, шлифовали животами землю на плацу, проползая по-пластунски десять (двадцать, тридцать и т. д.) раз туда и обратно; прыгали через «коня», поставленного у входа в столовую, и те, кто не мог перепрыгнуть, не допускались к обеду… Много изощренных способов унизить новобранцев было, запомнились ночные подъемы и зажженная спичка в руках сержанта: пока она горит, надо было проснуться (ох как не просто после многочасовых физических нагрузок!), вскочить с постели, одеться-обуться и встать в строй. За одну ночь так могло повториться два-три раза. А всего и причин, что подгулявший сержант недопил или получил по морде от своей барышни и теперь вымещал злобу на солдатах. Ну а те, кто не успевал подняться, тут же направлялись драить полы, в кухонный, особо тяжкий наряд и т. д: Особо запомнился старший сержант Маслий по службе в Саратове, по окончании курсов мы собирались его изметелить, да он, смекнув, скрылся в день отъезда в городе, и единственное утешало, что потом получили мы известие, что стащил тот Маслий сумочку у своей дамы и был судим.
С тех давних времен моей службы положение в армии, как известно, нисколько не улучшилось, уже мой племянник рассказывал об издевательствах «дедов», и таких, каких мы не знали. Уходя из армии, его дружки в сердцах разодрали до лоскутков на нем уже не нужную, слава богу, гимнастерку, вымещая на ней всю ненависть, накопившуюся к нелюбимой службе. Уголовные дела, заведенные на военнослужащих, которые мы читаем в Комиссии по помилованию, подтверждают: армия – по-прежнему зона, закрытая для критики, – стала для миллионов молодых душ страшным испытанием, ломающим неокрепшие характеры, многие, мы даже не знаем, сколько их, не выдерживали дедовщины и кончали жизнь самоубийством. Другие, прежде чем это сделать, расстреливали своих мучителей и шли в тюрьму или даже на смертную казнь.
Война в Чечне, варварская, позорная, под бездарным командованием наших генералов, открыла удивленному обществу чудовищную изнанку: дезорганизованная, не способная ни к каким реальным боевым действиям, она оказалась менее профессиональной, чем необученные чеченские ополченцы. При всей закрытости информации, а практически цензуре на все, что поступает с Кавказа (да я и сам, находясь в Моздоке, видел, как засвечивали пленки у корреспондентов, как блокировали телевизионщиков с НТВ, называя их «голосом Дудаева» и т. д.), до нас доходят сведения о бессмысленной гибели наших детей, о мародерстве, о жестокости других, о наркомании, цинизме, торговле оружием третьих… Я уже как-то говорил, что вслед за «афганским синдромом», вызвавшим волну преступлений тех молодых, кто, вернувшись домой, не смог обрести себя, возник «чеченский синдром», и мы, приводя опять же не столь достоверно количество жертв и почти привыкнув к ним, никогда не узнаем, сколько молодых душ реально сломала эта война.
Но повторю, армия, какова бы она ни была, лишь слепок нашего общества, и никакие реформы, никакие структурные изменения внутри ее, хотя, возможно, они нужны, и никакие перестановки в генералитете не могут изменить нравственного климата, он – отражение того, что происходит вокруг нас. И когда происходит нечто чрезвычайное, подобное трагедии в Баренцевом море, мы должны с вами знать: это не могло не быть. Можно задним числом найти и разжаловать виноватых, хотя скорей всего ничего этого не будет, можно осудить «стрелочников», заменить командиров, навести, как говорят, порядок, а что-то свалить и на президента, но невозможно предотвратить другие грядущие трагедии.
Что же касается тех несчастных, которых мы (мы с вами!) обрекли на гибель, они будут долго стучаться сквозь стальную оболочку в наши души. Может быть, достучатся?
Как помиловали господина Поупа
Признаюсь, привыкший к тому, что в своих письмах россияне в основном требуют ужесточения наказаний, я вдруг с удивлением обнаружил, что наше население может вдруг оказаться сердобольным. Я говорю о суде над гражданином США Эдмонтом Поупом, обвиненным в шпионаже, который мы могли, в большей или меньшей степени, наблюдать в теленовостях. К нашему суду вообще и к суду над Поупом у меня отношение довольно критическое. Впрочем, для дальнейшей процедуры помилования это никакого значения не имело. Но выяснилось вдруг, что за судьбу американца переживают многие и многие люди, которые при встречах и на улице тоже выражали свое удовлетворение помилованием осужденного, они же задавали множество вопросов. Спрашивали, например, почему мы так быстро это решали, и не было ли тут нарушения закона, и не было ли на то указания свыше, какого-нибудь, скажем, «звонка со Старой площади» или даже – тут мне подмигивали – некоей договоренности с самим Владимиром Владимировичем! Я отвечал, что не было. Не было. Не было.
Теперь по порядку. Решение суда, честно говоря, не было милосердным: по той же статье могли осудить и на десять лет, а дали по максимуму: двадцать. И седьмого декабря в час дня, отказавшись от апелляции в Верховный суд, господин Поуп направил на имя президента Путина прошение, написанное от руки по-английски, с просьбой его помиловать. В прошении сообщалось, что сам осужденный болен раком, а его отец, тоже смертельно больной человек, может не увидеть и не проститься с сыном. Это, кстати, был единственный «звонок», заставивший нас поторопиться. Тем более на памяти у нас был случай, когда мы по каким-то причинам промедлили с освобождением и человек умер в тюрьме. Так что формула «Спешите делать добро» для нас далеко не абстрактная.
На утро в пятницу 8 декабря было назначено заседание, поскольку далее шли выходные дни и праздники, а ближайшим рабочим вторником для Комиссии оказывалось лишь 19 декабря. Я лично взял на себя инициативу собрать людей и сам их обзванивал, отреагировали даже те, кто был болен. В это же время по моей просьбе начальник управления помилования Цивилев, человек исключительного милосердия, «добывал» копию судебного решения. Это было непросто. Копию получили лишь за час до заседания и срочно тиражировали тут же, в кабинете, пока собиралась Комиссия. Так что отвечаю своим оппонентам: ничто заранее не готовилось и не решалось. Инциатива исходила только от нас.
Бывали ли такие случаи прежде? Бывали, когда, обсуждая дело маньяка Чикатило, мы заседали подряд несколько дней, а недавно в срочном порядке рассматривали дело преступника, умирающего от туберкулеза в «Матросской Тишине», просил за него сам начальник учреждения, и указ об освобождении умирающего был подписан президентом быстрей, чем здесь, – всего за три дня.
Что касается вообще иностранных граждан, совершивших преступление на территории России, мы решаем их судьбу довольно быстро, особенно если есть уверенность, что с освобождением они уедут и не смогут представлять для нас опасность. Так, в ноябре этого года к нам лично обратился консул посольства Нидерландов с просьбой о помиловании двух своих сограждан, провозивших через Москву наркотики; одна из них – молоденькая студентка, совершившая преступление скорей всего случайно, другой – многодетный мужчина; и в том и другом случае мы приняли решение просить президента о смягчении их участи. Хотя обычно наркодельцы у нас не милуются, уж очень опасное преступление.
Кстати, когда я пишу слова: «приняли решение», это и правда решения самой Комиссии, их никто не может нам навязать. Не всем известно, что люди в Комиссии, собираясь еженедельно и читая до двухсот уголовных дел, работают на общественных началах (без зарплаты), но они абсолютно ни от кого не зависят. Не хотелось бы всуе называть имена известнейших в стране людей, принимавших решение о помиловании господина Поупа, но трудно представить, чтобы кто-нибудь из них стал это делать по звонку сверху. Даже от самого президента. Опять же ради справедливости напомню, что бывали в Комиссии случаи, когда президент, в ту пору Б. Н. Ельцин, не соглашался с мнением Комиссии и возвращал некоторые дела на вторичное рассмотрение, и к чести нашей Комиссии, она никогда (никогда!) не меняла своего мнения.
А если по совести, нам еще и жалко было этого американца, больного, не понимающего русского языка, который ну никак не вписывался в привычный традиционный образ шпиона. А вот о том, что в стране время от времени начинается глупая шпиономания, которая ничего, кроме недоверия, и вреда, и потери международного авторитета, нам не дает, и говорили члены Комиссии на заседании, упоминая имена ныне преследуемых Пасько, Мирзоева и других. Некогда поэт Роберт Рождественский (он тоже был членом нашей Комиссии) высмеял все это в стихах: «Дети ловят шпионов поштучно и сдают в отделение милиции…»
Ну а само обсуждение проходило хоть и без «сценариев», но активно, высказались все члены Комиссии и проголосовали единогласно за то, чтобы рекомендовать президенту помиловать осужденного. И слава богу, президент нас услышал.
Конвейер расчеловечиванья
Минуло полтора года с той поры, когда мы проводили Всероссийскую конференцию по проблемам отмены смертной казни, которая, как мне кажется, имела большое значение для создания правовой атмосферы в нашей стране. Она активизировала правозащитные институты и вызвала широкий общественный резонанс и у нас, и за рубежом. Во всяком случае, авторитет России, как страны, желающей выполнять свои международные обязательства в области права, достаточно вырос и окреп.
Заканчивая свой доклад на этой памятной конференции, я сказал, что мы «довольно оглохли от грохота военного нашего уходящего века, чтобы чутко расслышать отдаленные из-за стен голоса этих несчастных…» Имелись в виду заключенные, в том числе и «смертники». И далее: «Мы тоже устали от жестокостей двадцатого века, от его бесконечных расстрелов, убийств, казней. Россия на пороге нового тысячелетия заслуживает быть другой: и лучше, и гуманнее. Ну хотя бы ради наших детей…»
Что же мы обрели и что потеряли, войдя в новое тысячелетие, о котором я тогда говорил? Стала ли наша Россия за эти полтора года лучше, гуманнее, цивилизованней в конце концов? Да и вообще, чтобы повести разговор сегодня о милосердии, не худо бы разобраться, в какой же стране мы сегодня живем.
Анализ общеморального состояния общества не внушает оптимизма. Продолжающаяся бесперспективная война в Чечне, пожирающая человеческие жизни и материальные ресурсы, которых бы хватило для выживания миллионов пенсионеров, бедственное положение населения, рост преступности, неуверенность в завтрашнем дне – все это мало содействует гуманизации, о которой мы с вами хлопочем. Наоборот, в кругах даже самых просвещенных, в том числе, к сожалению, и художественной интеллигенции, не говоря уже о населении, занятом повседневной борьбой за выживание и мало информированном о реальном положении дел, растут равнодушие, апатия, ожесточение, которое изливается чаще всего на своих ближних; не случайно бытовая преступность, убийства по пьянке, издевательства над слабыми, над женщинами и детьми превалируют количественно над всеми другими преступлениями.
Что там страсти-мордасти, описывающие в печати десяток жертв какого-нибудь маньяка, который наводит страх на население, а еще больший страх наводят те, кто его тиражирует в печати и на телевидении. А у нас на Комиссии их и было пять или шесть изуверов. Зато в тишине, за стенами домов, происходят массовое самоуничтожение, беспричинное, бессмысленное, жестокое убийство в пьяных драках своих ближних, родни, отцов, матерей, жен, детей. И этот кровавый поток, замкнутый в голубые папки для обсуждения и прочитанный подряд, может свести нормального человека с ума. Именно своей беспричинностью и безысходностью. И тогда начинаешь думать: а не конец ли наступил света, и не звезда ли Полынь упала на землю, и не пришел ли час апокалипсиса?
Искать исторические корни жестокости бесперспективно. Можно утверждать, что большевизм в недавнем прошлом со своей жесточайшей системой репрессий не мог содействовать смягчению нравов, когда любая жизнь обесценивалась и теряла всякий смысл. Но ведь Ходынку придумали не большевики, а с нашими гулаговскими методами вполне мог бы поспорить царь Петр, при котором возникли практически первые «трудовые» лагеря, а проще – сибирская каторга, и даже просвещенная императрица Екатерина, призывающая в своих «Наказах» делегатов Думы к гуманизму, на деле первой осуществила (задолго до Сталина и Берии!) переселение целого народа (ногайского) из закубанских степей совсем в другие места.
Да, если по чести, то и наш простой люд сочинял вот такое: «От размашистой натуры не сидится нам: есть меж нами самодуры со страстью к кулакам. Все они чинят расправу собственным судом. Кто пришелся не по нраву, учат кулаком…» Кокетливо, не без некоторого самолюбования, воспевается культ силы, а точней, насилия.
Где-то я говорил, что наше население делится на две неравные части, разгороженные колючей проволокой. И по одну сторону – заключенные, они и их близкие взывают к милосердию, обивают пороги учреждений, пишут слезные письма; по другую – те, кто как бы на свободе и потому яростно порицает милосердие и требует, требует, требует непременной расправы, а лучше сразу казни.
Надо сказать, что народные избранники, наши депутаты Госдумы, а за ними прокуратура, милиция, суды, достаточно чутко улавливают такое настроение толпы и жестокостью законов, а потом и судебных решений отвечают запросам времени. И не будем удивляться фантастическим цифрам, которые приводит наша статистика, таким, например, что у нас заключенных в десять раз более, чем в любой цивилизованной стране: около миллиона, а вместе с СИЗО будет и полтора. А если взять годовую оборачиваемость, то все пять миллионов, это половина всех заключенных Европы. А если сравнить с Японией, у которой такое же примерно население, то и говорить неловко, они ухитряются засадить за решетку всего-то сорок тысяч человек в год и при этом не страшатся организованной преступности и даже процветают. А может, потому и процветают, что им не надо кормить эти пять миллионов, которые, по понятным причинам, являются самой активной частью населения?!
Впрочем, анализ дел, которые мне приходится читать на Комиссии, показывает, что в чистом виде 60 процентов заключенных на момент ареста нигде не работали. Если к ним прибавить пенсионеров, студентов, бомжей и так далее, наберется еще 20 процентов. Остается всего 20 процентов трудяг, на хребте которых Россия пытается выскочить из экономического кризиса. Но выскочит ли? Или всю жизнь будем клянчить за океаном куриные ножки?
Конечно, неблагополучие в социальной сфере увеличивает и без того переполненные тюрьмы России. Статистика утверждает, что из общего количества заключенных 75 процентов сидят за мелкие преступления, в основном кражи. Давайте-ка попробуем вникнуть в эту цифру и посмотреть, что за ней реально скрывается. Это только кажется, что все преступники на одно лицо: злодейское, особенно когда их демонстрируют на телеэкранах. А нам, по нужде, приходится вглядываться в судьбы людей, чтобы понять, каковы они на самом деле и как дошли до жизни такой. И тут начинаются открытия, о которых с телеэкрана вам никто не расскажет.
Я когда-то рассказывал историю сельской труженицы, которая стащила десять литров молока (для троих малых детей!) и получила четыре года тюрьмы. Потом я привел калькуляцию, где стоимости украденного молока противопоставлялась сумма расходов на судебные издержки, содержание в тюрьме и сиротство оставленных без присмотра детей. Но всем тогда показалось, что это из ряда вон выходящий случай. Так вот привожу только дела, которые прошли недавно (не все, всех очень много!).
Сергей Оголь (подросток) проник в автомашину и похитил магнитолу стоимостью 400 р. Осужден на 4 г. 3 м.
Анфинагентов проник в сарай и украл 7 гусей на сумму 470 р. Осужден на 5 лет.
Арамачев (подросток) украл из автобуса 2 зеркала на 203 р. Осужден на 3 г. 2 м.
Михайлова Нина украла на рынке сумку с продуктами на сумму 116 р. Осуждена на 3 г. 6 м.
Медникова Елена (18 лет) стащила в гостях шапку, осуждена на 3 г.
Лебедь Светлана совершила в общежитии кражу женских сапог. Осуждена на 4 г. 6 м.
Белозеров Алексей украл на рынке пару кроссовок: 3 г. 2 м.
Батищева Ирина украла из погреба 2 ведра картошки стоимостью 40 р. Осуждена на 4 г.
Слюедов Сергей залез в сарай, похитил 10 кур (стоим. 300 р.), осужден на 2 г. 5 м. Далее, когда выяснилось, что он похитил с дачных участков 22 кг лука, срок увеличили до 3 лет 3 м.
Мутовкин Сергей (17 лет) выкопал с чужого огорода 2 мешка картошки на сумму 250 р. Осужден на 3 г. 6 м.
Лукаш Владимир за кражу из сарая пяти кур: 4 г. 1 м.
Но и это не рекорд – мальчишку, взявшего варежки у ребенка, а на следующий день вернувшего их по просьбе матери, осудили на несколько лет, а другой подросток осужден за несколько пустых мешков, которые он даже не успел украсть.
Этот список, повторяю, можно продолжать долго. Но нетрудно заметить, что большинство этих ужасных преступников – люди низов, беззащитные юридически и чаще всего безработные. И, к сожалению, много среди них не просто молодежи, а обыкновенных подростков, из которых система формирует завтрашних урок и профессиональных преступников: пожирая мальков, как щука собственных детей, она пропускает их через «конвейер расчеловечиванья», как сами заключенные его называют: свобода, тюрьма, и снова свобода, и снова тюрьма, и так уже до конца жизни. Но вначале-то – те самые пресловутые двадцать два килограмма лука, которые весят тонну нашей жестокости.
Свидетельствую собственной жизнью, много раз за украденную пайку хлеба мог и я влететь в тот конвейер, как влетели и исчезли навсегда мои бывшие дружки по колониям, тогда бы не стоял перед вами, истерзанный все теми же вечными вопросами, как оберечь другую молодь от этого большого несчастья.
Краснокожая паспортина
Знаменитые стихи Маяковского о паспорте, который он достает из широких штанин, мы, конечно, знали наизусть, и особенно торжественно для слуха звучали слова: «Читайте, завидуйте, я – гражданин Советского Союза!» Поэтически узаконенный образ паспорта между тем был для любого гражданина СССР не столько предметом гордости, сколько жесткого и многостороннего государственного контроля. Заглянувшему для любопытства в ваш паспорт обычному участковому не может не открыться вся ваша жизнь, до донышка, и не только место и год рождения, но и национальность, и все адреса проживания, и состав семьи: жена и дети, и даже отношение к воинской службе. Кроме фото есть образец подписи. Тут же отмечены почему-то номер сберегательной книжки и все данные о заграничном паспорте.
По сути, это досье, которое дает возможность полностью контролировать нашу личную жизнь, а при случае вмешиваться в нее. Тем более специалисты утверждают, что по серии паспорта можно определить человека, который прежде был осужден, а у чеченцев и других кавказцев, как бы они ни хотели скрыться, серия в паспорте тоже особая.
Вся история паспортизации в нашей стране связана с попыткой держать под жестким контролем жизнь человека от рождения до смерти. Свободолюбивый господин Ленин в борьбе с царизмом еще в 1903 г. (сто лет назад!) требовал уничтожить паспорта, ибо в других странах Европы уже тогда их отменили, а в Америке их никогда и не было. «Разве это не крепостная зависимость, – писал он, – разве это не издевательство над народом?» Но с приходом к власти большевиков как раз и начинается тотальная паспортизация России: сперва трудовые книжки (по сути, те же паспорта) и далее, в 32-м году, за подписью Калинина, Молотова и Енукидзе вводится по всей стране единая паспортная система с непременной пропиской по месту жительства.
В строго секретном протоколе № 4 заседания Политбюро ЦК ВКП(б) по этому поводу есть такие слова: «В видах разгрузки Москвы и Ленинграда и других городских центров… от скрывающихся в городах кулацких, уголовных и других антиобщественных элементов…» Понятно уже, кто «скрывался в городах», – это приехавшие на работу из разоренных и голодающих деревень крестьяне после организации в них колхозов.
Так, моему дяде Викентию, видимо, тогда повезло, он бежал из деревни в Смоленск, будучи раскулаченным за принадлежащую ему лошадь, и устроился чистильщиком паровозных котлов, проработав 40 лет, и до самых брежневских времен он тщательно скрывал свое прошлое. А вот уже в 1935 году по записке Ягоды и Вышинского «в целях быстрейшей очистки городов от уголовных и деклассированных элементов» назначаются «тройки», а уж как они очищали, можно себе представить.
В 40-м году по распоряжению Берии вводятся 1-я и 2-я категории режима проживания: это Москва, Ленинград, Киев, Баку и множество других городов, где категорический запрет на проживание лицам, судившимся за контрреволюционную деятельность, лицам, приехавшим на работу и т. д.
Но главная задача паспортизации, конечно, это закрепить крестьянина в колхозах, ибо сельские жители паспортов не получали. Уехавшие из колхоза без паспорта могли быть осуждены до двух лет. И лишь армия, как мы помним, позволяла молодежи избежать возвращения в деревню, что они и делали. Но молодежи в деревнях уже не оставалось.
Еще 1973 году, кажется недавно, 128 городов были закрыты для проживания осужденных, а 62 миллиона сельских граждан не имели паспортов. Только к 81-му году окончательно тоталитарная система уравняла жителей страны, а социалистическое рабство было закреплено в ужесточении прописки в режимных городах, и даже при Горбачеве вводились запреты на пребывание бывших зэков в Москве и еще в 70 городах.
Мой друг-поэт в ироничных стихах, посвященных как бы собаке, написал: «Твоей родословной страницы печатями закреплены, и ты проживаешь в столице на зависть собакам страны…»
И хоть ныне, через сто лет, дело с пропиской мы, кажется, решили, приблизившись не только к Европе, но и проклятому царскому времени, то полицейский надзор никак не ликвидирован, ибо существуют паспорта. И даже скоро выдадут новые. И, захватывая паспорт по пути на работу, да просто выходя на улицу, так, на всякий случай, без него ни письма, ни денег на почте не получить, мы не очень-то задумываемся, что он вносит в нашу и так еще незащищенную жизнь еще большую опасность, предоставляя любому представителю власти, да что власти, участковому милиционеру, узнавать о нас то, что должно, по сути, быть нашим личным делом.
Круговорот беды в природе
Переваливает на март, а зима, будто нагоняя упущенное, завалила столицу снегом по самую макушку, и сразу – катастрофа. Метеорологи срочно подсчитывают, сколько десятилетий не выпадало в одночасье столько осадков, водители клянут дороги, постовые – водителей, прохожие и тех и других, а власти, по привычке, находят себе оправдания ссылками на климат, на неожиданность, на временные трудности, даже на Америку, которая, увязнув и в более мелких снегах, потерпит крушение. Но при всем уважении к мэру насчет Америки это он зазря, снега там и правда немного, но зато они выдерживают такие ураганы, которых не дай бог никому, и при этом не просят в международном банке ссуду на восстановление. Ссылались бы тогда уж на Финляндию или Норвегию, что ли, где климат, как известно, не легче, а заносов и всяких катаклизмов по этому поводу почему-то не наблюдается.
Москва, если подсчитать, стоит почти девять веков, и снега бывало до крыш, а катастроф не было, и паники не было, и городские главы не ссылались на непредсказуемость зимы, а выходили тотчас, не ожидая команды от государя, дворники в белых фартуках и чистили дороги и дворы.
Кстати, о дорогах в те времена: егерская тройка от Петербурга доезжала до Москвы быстрей, чем нынешние «Вольво», а почта, скажем, из Риги в XVIII веке доходила до столицы за одни сутки. За один световой день доставлялась и стерляжья уха царю-батюшке из Нижнего. И не прокисала дорогой.
Да мне отец рассказывал, что за каждой деревней даже у них на скромном шляхе Смоленск – Рославль была закреплена своя верста-другая и каждый день чуть свет люди выходили, ровняли, убирали, почти вылизывали, так что дороги были на загляденье. Но я сейчас о Москве.
Проходя по двору в центре Москвы и утопая по колено в снегу, однажды я прикинул: четыре подъезда, в каждом на десять этажей сорок квартир, или около пяти сотен человек. Да если бы каждый десятый вышел и несколько раз лопатой махнул, двор был бы чист. Но толкут снег, увязают, клянут кого ни попадя, но снег не отгребут даже от собственной машины: пущай, мол, это власти делают. А те ждут, когда придет весна и снег сам растает. Это и есть круговорот воды в природе. Когда она сама все за нас делает. Круговорот беды в природе – было бы точней.
Ну а где же все-таки традиционные московские дворники, которые могли бы спасти столицу? Опять гонят солдат из строительных батальонов, коими во все времена затыкали дыры и даже пустующие залы некоторых прогорающих в советское время театров. А где мужчины, черт побери, где студенты, которые подзарабатывают в свободное время? Да вот уже подсчитано, что на охране частных контор и коммерческих ларьков по России задействовано около миллиона человек, целая вооруженная до зубов армия, в основном молодые мужчины в расцвете лет. Им бы землю пахать, лес пилить, стога метать – цены бы не было! А они, глядь, билетики на стоянках машин продают, в дверях банков и магазинов как манекены торчат, мучаясь от безделья и толстея, часами рассматривая прохожих.
А если к ним добавить милицию, там тоже далеко не сотни, а тысячи молодых мужчин, то выходит, что будем утопать не то что в снегу, а в навозной жиже, но все равно будем ожидать помощи, пока заграничные фонды по спасению, Сорос, или Форд, или кто-нибудь еще не пожалеет да не поможет. А откопав, еще и куриными ножками угостит.
Менты и подростки
Мы знаем давно, что менты – люди жесткие, а порой и жестокие. Да я и сам от них натерпелся немало во время моего бродяжничества по военным тылам в детстве. И били, однажды до крови – в метро станции «Комсомольская», за три копейки, сунутые в билетный автомат вместо положенных двадцати; и сажали, и обирали, хотя что у меня можно было взять! Но бывало и по-другому: так, однажды от ограбившего меня мента, который не платя забрал у меня яйцо (я торговал на рынке у вокзала яйцами), меня защитил начальник люберецкой милиции, это был сорок шестой год…
Встречались потом в жизни и другие приличные работники милиции, запомнился, например, лейтенант Саша Марков из Ялты, сердобольный человек, служащий в лаборатории криминалистики… Но как истинный образец настоящего милиционера остался в душе мой первый защитник – начальник люберецкой милиции, не давший в обиду последнего из бросовых рыночных пацанов…
Почему я возвращаюсь к образу этого человека? Это вы поймете, прочтя письмо, которое я получил с родной стороны, Смоленщины, где недавно повезло побывать. Письмо от начальника УИНа (Управление исполнения наказаний), полковника Захарова, проще – самого главного человека, который осуществляет нелегкую милицейскую службу: в его подчинении колонии, СИЗО, тюрьмы.
Отринем привычное представление о том, что лагерь – это ГУЛАГ. Другое время, и нечто непоколебимое, прочное, неизменное в этой железной структуре уже дрогнуло и сдвинулось в сторону смягчения. И это более всего стало заметно по людям, которые служат в этой системе, верно исполняют свой долг, не самый почитаемый в народе.
Могу утверждать, что мирное население моей страны может спать спокойно: осужденные преступники действительно под замком, и люди, которые это делают, в большинстве своем среди всей нашей разрухи и распада не разложились, не коррумпировались и служат, как, скажем, служат пограничники, неся свое нелегкое охранное бремя. Я вспоминаю начальника колонии в Торжке, где однажды пришлось побывать, который пекся о своих заключенных, ибо не на что было их кормить и согревать зимой; о руководителях псковского УИНа, о встречах с руководством прославленного изолятора под названием «Матросская Тишина», где служащие волновались по поводу умирающего от туберкулеза зэка и просили (лично!) его помиловать и перевести в обыкновенную больницу, в которой, на свободе, он, может быть еще оживет.
Все это люди иного поколения, среди них много молодых, образованных, принесших в жесткую структуру ГУИН свои цивилизованные понятия о тюрьме, которая может быть изолятором, но никак не пыточным местом, где человека унижают и доводят до скотского состояния. Как ни странно и непривычно, именно эти люди по своей инициативе заводят разговоры о милосердии. Да вот хотя бы письмо-обращение полковника Захарова Анатолия Алексеевича, моего земляка, поднимающего не только вопросы общего характера об исполнении наказания, о них сейчас поговорить нет места, но и вопросы о подростках, о которых, если по чести, со времен двадцатых годов никто у нас, кроме милиции, и не печется.
А потуги нынешних властей, допустивших целую армию в три миллиона беспризорных, в будущем вполне подготовленных и уже организованных преступников, остаются не более чем сочувственными словами и депутатской болтовней. На этом фоне письмо человека, который не только все знает из первых рук, но кровно заинтересован в обережении и сохранении подрастающих ребят, особенно ценно. Вот оно.
Обращение к жителям Смоленска и Смоленской области. ПРОЯВИТЕ МИЛОСЕРДИЕ. Горько и больно осознавать, что десятилетний экономический кризис сильнее всего ударил по тем, в чьих руках наше будущее, – нашим детям. На их глазах творится беззаконие, сильные помыкают слабыми, деньги правят миром. С криминализацией общества и молодеет преступность. На сегодняшний день в следственных изоляторах городов Смоленска и Вязьмы 137 несовершеннолетних преступников. По установленному порядку все они после осуждения направятся к месту отбывания наказания. Кому повезет – в Калугу, другие – в Ставропольский край. Удаленные за пределы области преступники на год-два, а то и на все пять, оказываются полностью выключенными из привычной обстановки, теряют социальные связи и, вернувшись домой, нередко чувствуют себя неприкаянными, очень трудно приживаются на свободе. Даже близкие родственники порой не в силах сохранить в душах своих оступившихся чад добрые начала. Не каждая мать может сегодня набрать денег, чтобы поехать за сотни километров на свидание. Эти и другие причины настоятельно требуют открытия в области своей воспитательной колонии, в которой желают отбывать и 75 % несовершеннолетних, следующих транзитом через изоляторы области. Решение об открытии колонии принято. Строительство ее началось. Однако выделенных внебюджетных финансовых средств недостаточно, и строительство фактически законсервировано. Открытие Смоленской воспитательной колонии позволит при воспитательном воздействии на несовершеннолетних преступников сохранить связь с семьями, а также обеспечить рабочими местами свыше 300 жителей г. Смоленска и Смоленского района. Мы обращаемся с просьбой ко всем, кому не безразличны судьбы трудных подростков, – проявите милосердие, окажите посильную финансовую и материальную помощь в строительстве детской колонии.
214018 г. Смоленск, ул. Кирова, 43-а.
Расчетный счет: 40503810200000001139,
БИК 046614001;
ИНН 6730016879 в ГРКЦ ГУ ЦБ РФ по Смоленской области.
Контактные телефоны: 3-38-19; 3-52-39.
Письмо, кроме полковника А. А. Захарова, подписали митрополит Смоленский и Калининградский Кирилл, депутат Госдумы РФ А. И. Лукьянов, уполномоченный по правам человека в Смоленской области В. Н. Осин.
Ну что же, слова о добрых началах в душах заблудших и оступившихся, исходящие и от имени нашей милиции, меня особенно греют и кажутся симптоматичными на фоне иных, более громких, призывов к жестокости. И касаются они не только Смоленщины. Что до просьбы смолян, то проживают они не только в области, но по всей России, и у них-то, мне известно, особенно развито чувство землячества и своего смоленского патриотизма. От них особенно я жду поддержки.
О Кнуте Гамсуне и возвращенной книге
Исполнилось тому лет двадцать, как написал я одну из своих счастливых книг «Ночевала тучка золотая». Это была тихая осень в Переделкине, период в моей жизни особенный и трудный, в смысле быта, и легкий, почти отрешенный, ибо отрешили меня не по моей воле и от Союза писателей, от журналов и издательств, и можно было, не заглядывая наперед, творить лишь для себя. В ту пору выражались: «писать в стол».
Это были не просто воспоминания о моем пребывании в Чечне в 1944 году, которая уже не была Чечней, ее всю вывезли в ссылку, а нечто обжигающее, даже на расстоянии от дальнего детства, опасное, когда к нему прикасался лишь краем памяти, не говорю о душе. Конечно, лишь по воле случая, хотя и все случайное от Бога, я стал невольным свидетелем изничтожения Сталиным народов Кавказа, да и сам я выжил тогда чудом – может, моя крошечная жизнь и была нужна, чтобы об этом рассказать.
Непонятным образом сохранившееся под завалом других пережитых событий, оно годами тлело и сжигало мое нутро. И от этого пожара надо было как-то спасаться. Хватило пятидесяти лет жизни, а потом четырех-пяти месяцев, в крошечной продуваемой ветрами комнатушке Дома творчества, чтобы оно было с болью исторгнуто и отдано бумаге. С тех пор и до сего дня я ни разу этой моей повести целиком не читал. Прочитать для меня значило бы пережить все сначала. Но догадываюсь о том, насколько она удалась, по реакции тех, кто ее читал. До меня долетает ее отраженный свет.
Первыми, это понятно, повесть читали друзья, среди них известные литераторы, их письменные послания я берегу. Вторыми, наверное, были читатели из КГБ, я узнал об этом нескоро, но почувствовал их железную хватку уже тогда. Ну а потом были и сами читатели, после того как годы спустя повесть, хотя и с многими купюрами, была опубликована в журнале «Знамя» весной 1987 года.
Я тогда пережил такое, о чем и не мечтал: бурю писем, исповедей и сочувственных слов ко мне и к моим героям Кузьмекышам. Каюсь, я не смог тогда ответить на все эти послания. Когда-нибудь я расскажу об этом поподробнее, если хватит времени и сил, и приведу письма, свидетельства, документы, которые я храню как самое драгоценное.
Но вот на днях я получил письмо, первое такое за эти два десятка лет. Ну, понятно, были послания и от чекистов, соучастников тех далеких событий, у которых руки в крови, но даже они почему-то не были столь агрессивны и иной раз, втайне, исповедовались в своих тяжких грехах. Так вот о письме, которое я получил. Хочу привести его целиком с фамилией и адресом автора. Если, конечно, он существует. Читатели сами, вживую, могут потолковать об этих проблемах в Интернете или на страницах нашей газеты, если не с автором письма, чей голос из Петербурга напомнил мне о классических временах III Отделения жандармов и его литературных агентах типа Ф. Булгарина (хоть те свои доносы писали куда изящнее), но можно ведь поговорить и между собой.
Ну а теперь письмо.
«Анатолий Игнатьевич! Как известно, в начале нынешней чеченской войны ваши кичащиеся своим «гуманизмом» миролюбивые единомышленники в свое время мечтали: «вот пойдут из Чечни гробы» – и общественное мнение повернется к ним, чеченолюбивым пацифистам, передом, а к «этой гадкой войне» совсем другой частью тела. Сегодня, когда в гробах (в том числе генеральских) недостатка вроде бы нет, но о «мирном процессе путем взаимных переговоров» вспоминают только чеченские прихвостни, а инициатор войны Путин выбран в Президенты России, Вам и Вам подобным это, может быть, непонятно, так могу объяснить: есть такая вещь, как инстинкт национального самосохранения. Сейчас мы имеем возможность наблюдать его в действии. Тем же, кто этого не понимает, нужно давать полезные уроки. Как мне кажется, Вы продолжаете настаивать на том, что в кавказском конфликте «горные горцы» – это всегда невинные жертвы, потому что сознательно или бессознательно заступаетесь за единственную Вашу талантливую книгу. Именно поэтому я считаю нужным вернуть ее Вам. Когда-то я над ней плакал, а сейчас мне не нужна книга, где оправдывается и извиняется зверское убийство «горными мстителями» ребенка, вся вина которого в том, что ему предложили из голодной и холодной Москвы поехать в сытый и теплый Кавказ – и он согласился. Думаю, Вам известно: именно так, возвращением книг, карали норвежцы Кнута Гамсуна за сотрудничество с гитлеровцами, вернейшим союзником которых был (и, похоже, остается) чеченский народ. Не обессудьте, другого подарка к 55-летию победы над нацистской Германией у меня для Вас нет!
Цыпин Евгений Абрамович,
198332. СПб., ул. Маршала Казакова, 28, к. 1, кв. 175
тел/факс (812) 143-66-57
E-mail: E_Tsypin@softhome.net».
О себе говорить не буду, я пережил войну и знаю, насколько она страшна. Ну а «кичащиеся гуманизмом единомышленники» – пацифисты, то бишь тот же Сергей Ковалев, Явлинский и его партия, некоторые газеты, иди, скажем, телестудия НТВ (на которую тут же, за те же на всю страну показанные гробы, прикрикнули газовые магнаты, пообещав что-то там перекрыть… газ или скорей всего кислород), как раз именно они много сделали, чтобы тех жертв в этой войне было как можно меньше.
Но остаются еще и главные пострадавшие – солдатские матери. Для них обвинение типа «чеченские прихвостни» звучит уж совсем кощунственно, и для тех, кто не успел схоронить своих пропавших детей от прошлой чеченской войны, и нынешних, которые оплакивают сегодня, сейчас, своих, а значит и наших, детей, и которые, конечно, плевали на эти самые упомянутые в письме «полезные уроки», им живой ребенок, живой отец маленьких детей нужен. Такой вот у них здоровый инстинкт национального самосохранения.
О том и размышлял, листая свою и как бы уже не свою книжку… О господи, я бы первый пожертвовал этой книгой или вовсе от нее отказался, если бы могла она спасти хоть одну жизнь из тех, что сегодня мы теряем там, в Чечне. Да, забыл упомянуть, что, обратившись к «Биографическому словарю», нашел я, среди прочего, о Кнуте Гамсуне, который «изобразил… сложную жизнь человеческого сердца, воспел красоту и силу любви…»
Тем, думаю, и живо человечество, что более помнит о воспетой красоте, о силе любви, чем о зле и ненависти, которыми до сего времени питаются многие из нас. Последнее тоже инстинкт, только волчий, поможет ли он национальному самосохранению, о котором так печется автор письма?
Ой, родная, отцовская, что на свете одна…
Слова эти я взял из стихов моего земляка поэта Александра Твардовского, которые в виде листовки были сброшены в тыл немцев, на Смоленщину, в 42-м году. Целиком же первая строфа звучит так: «Ой, родная, отцовская, что на свете одна, сторона приднепровская, Смоленская сторона… Здравствуй!»
Так и звучали во мне эти слова, как песня, как рефрен, когда через много лет – кажется, лет так через двадцать шесть, посетил я снова родные отцовские места: сперва Смоленск, пригороды и далее Рославль, а потом и деревню Белый Холм. Хотел заехать в Сельцо, на родину великого поэта, да не по пути оказалось. Зато памятник Твардовскому, где сидит он на бревнышке, как бы беседуя о житье-бытье со своим героем Васей Теркиным, я осмотрел и даже сфотографировался, ибо стихи про бойца, да что стихи – всю поэму практически знал наизусть, меня в армии так и звали – Теркин. И в стихах подражал, но к любимому поэту, хоть несколько раз повезло быть совсем рядом, постеснялся подойти, слишком сильно любил.
А смоляки чтут своих великих земляков. Тут прямо-таки музыкальный памятник Глинке, и поэту Исаковскому, и Рыленкову. Да и сам город хорош: чист, просторен, зелен, не изнасилован машинами, много детей и молодежи. Оттого, наверное, много было молодых лиц в клубе на моей литературной встрече. Порадовали мои земляки своим особо милосердным отношением к теме Чечни. Из нескольких сотен читателей ни один не поддержал эту чудовищную войну. Да, в общем, это и понятно. Сами от войны настрадались. Смоленщина – одна из самых несчастных российских провинций, понесшая от войны такой урон, что до сих пор не восстановила довоенный уровень населения, хоть прошло без малого шестьдесят лет.
Есть в прошлом моих земляков и такие трагические страницы, как Катынь (смоляки делают ударение на первом слоге), это предместье Смоленска, где в роскошном сосновом бору сталинский НКВД расстрелял десятки тысяч человек: поляков и русских. Если бы не знать, а попасть в такой бор ненароком, то мог бы показаться он светлым, золотистым, солнечным. Хотя, по свидетельству очевидцев, доступа сюда не было, а на костях заключенных стояли дачи тех же энкавэдэшников, которым близость убиенных никак не мешала наслаждаться природой. Сейчас усилиями тех же смолян возводится тут мемориальный комплекс, вот уже скоро открытие, и поляки каждое имя, комилек удалось восстановить, выбили на металле и едут сюда, кладя букетики цветов к подножию огромного креста, что у входа на кладбище. Наших родных захоронений куда больше, но дощечек нет, они даже не все раскопаны, и сопровождавший нас молодой прораб-строитель Андрей Рыбин только и произнес несколько слов: «В голове не укладывается… Кошмар, что тут творили…» А на вопрос, где еще захоронения, показал в лес: «Там смотрите, где земля осела, где провалы… да весь лес в них…» И точно. Мы пошли по дорожке, а потом по тропе, встречая тут и там провалы земли, которые были помечены вбитыми в землю железными трубами… Господи, сколько же трагедий скрыто в них, мы еще до конца и не знаем!
Ну а на родину отца, в Белый Холм, я попал благодаря землякам из УИНа, спасибо им. И лично полковнику милиции Медведеву Владимиру Ивановичу спасибо. Организовал машину, все приготовил, привез… Первый раз побывал я в деревне до войны, в классе втором, и запомнил избу, деда с бабкой, пирог с картошкой, землянику в лесу. А отец мой, ровня Александру Твардовскому, бегал с ним в школу, тоже во второй класс, из соседних хуторов: Загорье и Радино. В последний же раз приезжал я сюда с отцом, который был в моем нынешнем позднем возрасте. Так и сказал: попрощаться. А привечала нас дальняя родня: Нина и Михаил, которые переехали из ликвидированной деревни Спасской сюда, в Белый Холм, на центральную усадьбу. Михаил, тракторист, похвалялся новым местом, на окраине у болотца, где поставил он избу – четырехстенок под железной крышей, произнеся громко, что это усадьба Михаила Гашкей.
Так его звали в деревне: мать Ташка, которая купила у моей бабки дом. Ну а бабка моя Варя, когда дед Петр перед войной помер, переехала жить к нам, в Люберцы, а 17 июня сорок первого вернулась продавать избу, а тут война и немцы… Деревню сожгли, а она умерла в «салаше», в окопчике, залитом водой. Так рассказывала при встрече Ташка, у которой один глаз был выбит осколком мины. Хоронили, мол, Варю ночью, тайком, на зеленом холме, на сельском кладбище в ногах у деда. А потом, уже в шестидесятые годы, привезли мы с отцом туда и поставили железный крест.
Отец водил меня по родным местам, собирал в кружку душистую землянику, ходил за водой на криницу, что у Черного Вира, ловил раков в речке Свиной, а белобрысый Санек, сын Михаила, второклассник, пока мои ленивые юнцы прохлаждались на берегу, все топал за отцом по горло в воде, сгоняя с его спины назойливых слепней. Санек и запомнился тем, что был настоящий деревенский мужичок, основательный и серьезный, не чета моим городским лоботрясам. «Слышу, крикнули – Саня! – Вздрогнул, нет, – не меня. И друзей моих дети вряд ли знают о том, что под именем этим бегал я босиком…» – писал Твардовский. И вот другой Саня… тоже босиком.
Отца давно нет. По Рославльскому шоссе через Починок просторными полями, сплошь в одуванчиках, въезжаем мы в Белый Холм. Минуем речку Свиную, спрашиваем у продавщицы в магазине, с полками такими же пустыми, как в прежние времена, даже хлеба нет, где живут Бородавкины. «А у нас все Бородавкины», – отвечает она. И лишь на имя Михаила Гашкей реагирует сразу: «Он-то помер… И Нина померла. А их сын Саня Новиков женился, жена его в магазине работала, а теперь почтальоном, да вы их найдете!»
Дом у них теперь не тот, что я запомнил, а новый, кирпичный. На стук выглядывает пацан, ровесник того Саньки, тоже светловолос, только с рыжиной, объясняет, что папка на работе, в лесу, деревья пилит. Зовут нового Саньку Женей. Такой же мужичок, серьезный, основательный, учится опять же во втором классе. А Саня ныне высокий, худощавый, с усами, смуглый уже от весеннего солнца, но глаза все те же: ясно-голубые. Мы все вместе едем на зеленый холм, на кладбище, и с помощью Сани и Женьки отыскиваем родную могилу. Пока приводим ее в порядок, выпалывая жгучую крапиву, полковник Медведев стелет газетку и раскладывает выпивку и угощение. Поминаем деда и бабку, потом Нину с Михаилом, а Саня рассказывает про деревню, что на заре перестройки организовали они ферму: восемьдесят коров и телят, техника, машины и т. д. Взяли кредит на пять лет, но разорились. Налоги опять же. Работы в деревне практически нет, пилят они березу и сдают на мебельную фабрику по двадцать четыре рубля за кубометр. А тут как увидел, говорит, в лесу: черная машина, да полковник милиции, да еще кто-то в кожанке… так и решил, что это за мной… По поводу налога…
Посмеялись. Хоть смешного-то мало. Расстались у магазинчика, уже другого, крошечного, но уже коммерческого, тут все было: и пепси, и жвачка, и даже бананы с яблоками. Женька знал все цены и лишь глазами спрашивал: можно? Мы его подбадривали: валяй, мол, бери, пока дают! Мы нагрузили рыжего Женьку пакетом со всякими сластями, и пошагал он домой, крепко прижимая фирменный пакет к груди. А мы простились с Холмом и Саней. Надолго ли… Вот еще бодримся, еще мечтаем, что надо бы как-нибудь заехать подольше, чтобы Женьке книжек привезти, Санька поддержать да могилку украсить… Наш спутник полковник Медведев уверяет, что теперь они и сами могилку поберегут и дощечку памятную сделают… Вот будет в июне в Сельце праздник в память Твардовского, приезжайте, говорит он. Я киваю. Ну что сказать. Разве что стихами поэта… «Скоро ль, нет ли, не знаю, вновь увижу свой край… Здравствуй, здравствуй родная… сторона. И – прощай!»
Саньку на прощание я дал деньги для приведения могилок деда с бабкой в порядок. Только спросил: Саня, а сколько надо, чтобы кирпичиком обложить и чтобы красиво? Он завел голубые глаза вверх, подсчитывал… сказал, что на горючку дорого выйдет, чтобы тот кирпич подвезти. Ну сколько? – повторил я. Он назвал неуверенно сумму, не столь уж большую, я ее удвоил и сунул ему в руку: сделай, за мной не станет. Он с охотой кивал. Но ничего не сделал.
Позвонил в Москву полковник Медведев: дощечки, мол, сделали, повесили, а вот могилку ваш Саня так и не прибрал. Да он, говорят, пьет… И жена его пьет, потому из магазина уволили…
От баньки до банка…
У моего отца было три любимых занятия, которые он умел замечательно делать: сажать лук на продажу, мочить яблоки и что-нибудь этакое мастерить, строить. В последние годы жизни, это было до девяностых годов, он пристраивал сверху дома, который тоже срубил своими руками, собирая материал на свалке, еще и мансарду. И для пользы, и для красоты. А потом пришел инспектор из района и велел ту мансарду разрушить: не положено. Отец разрушил. А через полгода, затосковав без дела, снова построил мансарду, другую, еще краше, и снова пришел инспектор и снова приказал разрушить. Так повторялось несколько раз. Отец ему уже и бутылку ставил, задабривал, и рубли мятые совал, но приходил другой, и не было им конца. Сейчас стоит домик отца без мансарды, извели человека, и пропала красота. А инспекторы те живы, они зеленые мухи на помойке, неизводимые, вечные. Построили мы, скажем, баню: тут возникает пожарник. Нельзя. Но если ему приплатить, то можно. Или бойлерная на даче, от которой топится много домов и все получают тепло. Оборудование там старое, хоть и добротное, но уже как бы не по норме, и запретить и закрыть и оставить пенсионеров без тепла можно хоть несколько раз в сутки, что иногда и делают районные инспекторы. А вот уж год, как не видно их и не слышно. Как же так, думаю, районная помойка и без мух, что-то на Россию не похоже. Взял бутылку, пошел к председателю кооператива, поговорили за жизнь, и открыл он мне тайну обновленной России: инспектор тот районный, которого теперь в глаза никто не знает, аккуратно получает у нас зарплату Мы уйдем, а он будет за наш счет жировать еще следующее тысячелетие. Вроде бы ясно: убрать помойку, и мухи сами пропадут. Но в том-то и дело, что помойка нам всем нужна, попробуй тронь, мигом поднимется Дума, это о детишках замерзающих им некогда подумать, они на лапу не дадут, да и времени нет, надо новый гимн разучивать, флаги перекрашивать. А тут в мгновение при помощи самых опытных говорунов докажем, что от помойки нам всем общегосударственная польза, за нее двадцать миллиардов отвалят, если ее еще больше увеличить. И любая человеческая логика бессильна: мухи свое помойное добро в обиду не дадут. И законом ту помойку оградят, и пушками защитят.
Пока пожарники и жэковские инспекторы сараюшки у пенсионеров обшаривают, так называемые налоговики (те же мухи, только пожирней) по крупным банкам да по магнатам шарят. И все опять по закону. Я не знаю, как выглядит налоговая дама, что пришла в роли пожарника ликвидировать чего-то там задолжавший «Медиа-Мост», а вместе с ним независимые станции, которые мы как раз любим смотреть или слушать, но могу представить, что у нее очень справедливый, решительный взгляд, праведные мысли и честные помыслы о пользе, которую она совершает и для государства, и для нас с вами. И правда, если верить ее словам, в действиях налоговиков нет никакой политики, как, впрочем, и у моего пожарника, но тут уже бутылкой не отделаешься, тут всю собственность из дому вместе с хозяином вынесут, да еще и в тюрягу запрячут, зачем, мол, столько нажил. И все, как говорят, по закону. Исполнители исполняют, а мы даже как-то исподтишка злорадствуем: у соседа дача сгорела, а все-таки приятно. Я, если честно, никогда не встречался в жизни с магнатами, по телевизору лишь смотрю, и не все они мне на внешность приятные, а там еще яхты, особняки, отдых на каких-то островах. Но вот открываю книжку и читаю про их Форда с Рокфеллером и прочими Дюпонами, которые и сами богатели, и Америку заодно сделали небедной, а теперь их наследники не только картинные галереи и прочее искусство субсидируют, но и России помогают. (Для несведущих: больницы для заключенных, продукты для беженцев из Чечни и т. д. – это все они, они, те самые «Форды», богатеи проклятые.)
Вот я и раскидываю мозгами, не оттого ли мы такие бедные, что все время кого-то разорить хотим, сегодня магнатов, завтра других, победней, а послезавтра и до моей баньки доберутся. Как добрались до мансарды отца. И пока пожарников и инспекторов нет, живу тихой жизнью, в баньку ту хожу и с опаской вслушиваюсь в речи депутатов: не вернут ли на площадь Железного Феликса, не сгонят ли партсобрания, не придавят ли заодно с Чечней татар или монголов, не введут ли запрет, как уже было, на приемники в домах.
Тут уж, думаю, мой бедный отец не выдержал бы, схватил в сердцах топор и срубил бы все, что за последний десяток лет мы с вами понастроили: любимая телестанция НТВ – под корень, «Эхо Москвы» – тоже… Да все остальное, что трудом частных лиц, без помощи со стороны создано и никому, кроме помойных мух, не мешало, нужно убрать, потому что… А вот – почему? Да потому что НТВ или «Эхо Москвы» и другие, как та отцовская мансарда, стоят сами по себе, и пользы государству от того, что они украсили чью-то жизнь, нет никакой. Логика-то все та же, что с отцом: сегодня мансарда, завтра добротный дом, а там, дай волю, захочется в том доме читать свободные газеты и смотреть свободное от властей телевидение. С таким народом уже не пожарники с инспекцией, а ОМОН не справится, он и голосовать за гимн не станет, и навозную российскую кучу, глядишь, разметет.
Песенка о Льве Разгоне
У Разгона в жизни были три главные даты: день рождения: 1 апреля (сейчас бы ему исполнилось 92 года); день памяти его любимой жены Рики: в этот день он молча брал машину и уезжал на кладбище; а еще – день смерти Сталина: 5 марта. Накануне, поблескивая голубым глазом, он весело сообщал, что завтра никуда не пойдет, а напьется. И мы понимали: отдав по воле великого тирана 17 лет ГУЛАГу, он будет вспоминать своих лагерных дружков и пить за их память. Впрочем, он не был одинок: я помнил, как Лев Копелев, тоже отсидевший в сталинских лагерях, собирал своих друзей, из тех, кто выжил в лагерях, на стол выставляли фотографии погибших, и за рюмкой шли воспоминания.
Но сегодня я о Разгоне. Он правдиво описал свою лагерную жизнь в книге: «Непридуманное». И вот что примечательно: ее не тяжко читать. Грустная и светлая проза отягощает совесть, но не отягощает нашего бытия, более того, она обнадеживает и заставляет верить в жизнь. Вспоминая лагерь, где удавалось ему писать книгу о своем детстве для далекой дочери, как завещание, Разгон скажет: «Вспоминать мое счастливое прошлое, рассказывать о нем дочери было наслаждением. Настолько сильным, что в нем растворялась горечь утрат. Мне случалось встречать людей с биографией, схожей с моей, которые утверждали, будто за все годы в лагере не было у них ни одной светлой минуты. Может быть. Всеми нами командовал господин Случай, и, вероятно, мне повезло больше, нежели другим. Что явствует хотя бы из того, что я сейчас пишу эти строки».
Несколько лет назад члены нашей Комиссии по помилованию посетили Бутырку, и Разгон обратил мое внимание на ступеньки: как истерты… сколько же здесь прошло?
– И твои следы тут?
– Да, – спокойно отвечал он.
Я не преминул спросить, помнит ли Разгон свою камеру.
– Ну как забыть! – отвечал он, но подняться туда не захотел, только пояснил, что она этажом выше.
Разгон не умел жаловаться, живописать трудности. Когда его однажды спросили, как же удалось выжить в условиях ГУЛАГа, он с милой улыбкой, кто видел, тот запомнил эту красивую улыбку, пошутил: «Ну, люди в это время на войне гибли, а мы что, мы в тылу отсиживались…» Таким его и запомнили друзья по нашей «помиловочной» Комиссии: в лагерях не скурвился, не ожесточился, не озлился, наоборот, был самым милосердным из всех нас. Это не преувеличение: все мы живые люди, и у каждого свой пунктик: одни не милуют насильников, другие дедовщину, третьи – наркоманов. Лева был ко всем одинаково милосерден, и на его мнение (вроде бы всего один голос) зачастую ориентировались остальные. Мы никогда не называли его старейшиной, но в трудный момент для Комиссии, а таких моментов было немало, мы обращались к нему, мы знали, что он действительно самый старший, не по возрасту, возраст как раз не ощущался, а по совестливости, по безупречности, по чистоте. Это как в оркестре перед концертом, помните, на сцене разнобой инструментов, а потом кто-то одну ноту подаст… И сразу общий настрой. И музыка. И гармония.
Был случай, когда эту внешнюю мягкость подверг сомнению один писатель, в прошлом следователь, человек прямолинейный и жесткий, он обвинил Разгона в беспринципности. Лева так же мягко, он не умел злиться, на выпад отвечал, что им двоим не о чем и спорить, поскольку… «Мы разные, – добавил он. – Ты сажал, а я сидел».
Не помню, как возникла идея призвать его на Комиссию, когда мы зимой 1991–1992 годов составляли первый список. Но помню его ответ по телефону: «Сил для такого дела нет, но нет сил и отказаться…» Ему было уже за восемьдесят. Думаю, мы рассчитывали на его заочный авторитет, а он оказался самым обязательным среди нас. Даже когда прибаливал, приезжал: ему казалось, что кто-то может без него обидеть несчастных. Случилось, мы однажды засомневались, стоит ли человеку сбавлять срок, если ему осталось сидеть полгода. Лева воскликнул: «Да на один день раньше выйти – благо! Там ведь часы, минуты считаешь!»
В трудные времена, когда пенсия не спасала, Разгон, это мы узнали потом, продавал из библиотеки редкие книги. Но никогда он не жаловался на бедность, он и вправду имел необыкновенный талант: в любых обстоятельствах чувствовать себя счастливым. Жил скромно вместе с дочкой, и кто бывал в его крошечной квартирке на Малой Грузинской в блочном доме, поражались тесноте: все свободное пространство было отдано книгам. Но хозяине милой своей улыбкой отмахнется: «Да ведь теплый клозет есть, чего же еще надо!» Я хочу, чтобы вы услышали эту истинную радость обладания после 17 лет тундры теплым клозетом. Но если эту тему продолжить, вы услышали бы от хозяина необидный рассказ про западного корреспондента, который, допытываясь, как удавалось Разгону писать в заключении, воскликнул: «А я знаю, вы, наверное, писали на туалетной бумаге, да?»
Но я, наверное, не совсем прав, сказав, что Лева не умел сердиться. Запомнились его страстные отповеди по поводу вылазок молодых фашистов в газетах, по поводу того же Лимонова. Помню, так совпало, что мы оказались в Париже: у Разгона и у меня были переведены книги на французский язык, и книжный магазин «Глобус» устроил встречу с читателями. Во время выступления из задних рядов раздались неприличные выкрики, а кто-то рядом сказал: «Ну, это Лимонов, ему не терпится попасть в печать!» Я даже немного растерялся: Париж и вдруг – русское хамство. И тут Разгон спокойно и жестко произнес всего несколько слов о том, что он в лагерях видел и не такую мразь, и там их тоже били. Это не просто слова. Многие друзья помнят, как некий литературный чиновник высказался оскорбительно о первой жене Разгона, погибшей в лагерях. Лева выяснил место работы: Институт мировой литературы, приехал, выждал в коридоре обидчика и влепил в его сытую физиономию крепкую мужскую пощечину, предварительно объяснив – за что. Секундантом на этой «дуэли» был художник Борис Жутовский.
На похоронах Булата Окуджавы мы стояли с Левой в почетном карауле, обнявшись (я боялся, что он не устоит), и впервые я увидел, как он плачет. Звучала песня: «Пока земля еще вертится, пока еще ярок свет…» Мне показалось, что именно в тот день что-то в Леве надорвалось… Хотя и земля вертелась, и ярок был свет… А потом, к несчастью, его девяностолетний юбилей, который и здоровый не перенесет, и далее – больница. Казалось, что он выкарабкается, уже в больничной приемной живо интересовался делами Комиссии, которую он любил, твердо обещая, что вот выйдет и сразу за работу. Еще за день до смерти он читал уголовные дела, торопясь кому-то помочь…
Кстати, Булат Окуджава, который охотно посвящал и дарил своим друзьям стихи, посвятил несколько строк и Леве. Родились они из реплики: «Лева, как ты молодо выглядишь! – А меня долго держали в холодильнике…» Эти стихи Булат написал во время нашей совместной поездки по Германии и прочел за дружеским столом в Эрфурте. Вот они.
Песенка Льва Разгона
Я долго лежал в холодильнике,
обмыт ледяною водой.
Давно в небесах собутыльники,
а я до сих пор молодой…
Преследовал Север угрозою
надежду на свет перемен,
а я пригвоздил его прозою —
пусть маленький, но феномен.
По воле судьбы или случая
я тоже растаю во мгле,
но эта надежда на лучшее
пусть светит другим на земле.
Письмо издалека
В этом году в Великом Новгороде произошли два чрезвычайных события: была вскрыта капсула с посланием комсомольцев 50-х годов к своим потомкам в XXI век и была найдена самая древняя рукопись на славянском языке. События, как вы понимаете, не столь равноценные, тем более что письмо комсомольцев благодарные потомки так и не смогли прочесть, оно истлело, а вот древняя рукопись, слава богу, до нас дошла и стала открытием тысячелетия.
К Новгороду, который был для нас всегда Великим и таковым остается, у россиян всегда было особенное отношение. Даже у тех, кто здесь никогда не побывал. Это город, с которого практически во многом начиналась Русь, ее государственность, но что еще важней – письменность и культура. Отсюда пришла к нам Новгородская судная грамота – памятник права новгородской республики XV века, Русская Правда и т. д. Самый древний из прежде найденных источников славянской письменности Остромирово Евангелие (1057–1058 гг.), заказанное в Киеве воеводой Остромиром, пришло к нам именно отсюда. А среди многих других славных городов и княжеств на Руси Новгород отличался свободолюбием, независимостью, тем знаменитым вече, что собиралось на соборной площади и где горожане решали, достаточно демократично, судьбы войны и мира, а разгорячась, выясняли истину в потасовках, почти как ныне, скажем, в Государственной думе.
Но, правда, историки оговариваются, что собирались-то горожане не все, а лишь из видных и обеспеченных семей, но пусть мне покажут город, где это самые низы до сих пор что-то о себе решают. Ну разве что решат, как за пакет крупы или бутылку водки продать свой голос. Но тут-то и выясняется, после первых открытых берестяных грамот, коих число теперь подходит к тысяче, что в своей личной жизни, в быту, в семье тот же самый народ вполне достойно самовыражался, делал хозяйственные записи и даже писал любовные письма. А значит, сам решал, и неплохо, как ему жить.
И когда Великий Новгород, расплачиваясь за свою независимость, пережил жесточайшие, даже для Средневековья, массовые репрессии от государя Ивана Васильевича, практически вырезавшего то самое состоятельное, а значит, наиболее образованное сословие горожан, несколько тысяч человек, от младенцев до стариков, было это для истории зафиксировано (посписочно!), с риском для жизни, в тайной книжице анонимного монаха и, слава богу, сохранилось и дошло до нас.
Свободолюбие, грамотность и общая культура были неразрывно между собой связаны. Тем и велик Новгород, что дает нам издалека уроки нравственности. Никого не осуждая, хочу напомнить о послании комсомольцев пятидесятых годов, которое до нас не дошло. Нетрудно угадать, что было в этом письме, их тогда писали, кто помнит, по всем городам, и текст, завизированный в верхах, был примерно одинаковый: он касался побед и свершений, которых мы тогда достигли. Рабы восхваляли свое рабство.
Мне повезло еще в молодые годы познакомиться с известным археологом Георгием Федоровым, написавшим книгу «Дневная поверхность», там и о первых раскопках в Новгороде, где он работал еще студентом. От него-то я узнал о древних деревянных тротуарах города, о его высокой бытовой и книжной культуре, проявленной в замечательных текстах на бересте, которые в те времена, начала пятидесятых, только приоткрыли нам неведомую страничку в истории города. Я даже побывал здесь на раскопах, работали в основном студенты и колхозницы, которым за каждую найденную берестяную грамоту давали премию от трех до пяти рублей. И вот последняя поразительная новость: в этом сезоне найдены в древнем слое одиннадцатого века четыре деревянных доски, на которых воском означены славянские письмена, самые древние, по отзывам академика В. Л. Янина, на четверть века древнее, чем Остромирово Евангелие. Находку сделали студенты-практиканты, учавствовашие в одном из самых крупных раскопов в центре города. К сожалению, от удара лопатой многие буквы рассыпались, но, как рассказывает знаменитый ученый, из сохранившегося текста удалось понять, что на досках записан Псалтырь: псалмы Давида, которые, по-видимому, древний учитель для повседневной работы переписывал на мягкий воск, и, подложив уже под рассыпанные буквы библейский текст, оказалось возможным восстановить часть утраты.
Читатель уже знает из интервью со знаменитым академиком об этой великой находке. Я лишь дополню его личным впечатлением, ибо мне одному из немногих повезло узреть самое древнее славянское письмо и как оно реставрируется. Конечно, я даже не мог мечтать об этом, но случайность, но гостеприимство новгородцев дали мне возможность взглядом прикоснуться к этому чуду.
И тут мне хочется поведать о Владимире Ивановиче Поветкине и его Новгородском центре музыкальных древностей, где он работает директором. Но это не совсем точно: Владимир Иванович российский самородок, музыкальный талант, умелец, который своими руками практически создал, украсил этот центр, превратив в живой музей, где звучит старинная музыка, исполняемая им на воссозданных по образцу предков гуслях и других инструментах.
Но это только малая часть духовной жизни музея. Музыкальными руками Поветкина восстановлены многие берестяные грамоты, и именно тут долгие сутки, недели, месяцы буковка к буковке восстанавливал он знаменитую находку. Нам (нас было трое) было разрешено к ней приблизиться, увидеть ее, положенную под стекло. Деревянные доски находятся на реставрации в другом месте. А здесь, на белом тексте Давидовых псалмов, черные глянцевые крупицы восковых букв, где-то уже сомкнутые в слова, хорошо читаемые, а где-то еще рассыпанные осколками, которым не нашлось пока места в тексте. Будут ли найдены? Владимир Иванович, который здесь, в уютной каморке, дни и ночи отсидел, собирая текст воедино, со вздохом лишь произнес, что это, что мы видим, кажется, финал: и глаза уже не видят, и никак более из разрозненных букв слово уже не собирается. Теперь буквы в рассыпанном виде будут жить при рукописи.
Рассказал и о том, что на воске наши предки писали, как, скажем, наши дети сегодня на классных дощечках, где можно стирать и снова писать. Вот и под текстами псалмов найден не до конца стертый текст другого псалма, а сами доски были обнаружены на хозяйственном древнем дворе в навозе. Почему в навозе? Владимир Иванович развел руками: можно всяко предположить, и такое, например, что в противоборстве с первыми христианами на Руси кто-то расправился с учителем и его дощечками, выбросив их на скотный двор.
Что ж, версия правдоподобна хотя бы потому, что истинная честная книга, да и вообще просвещение, во все времена были ненавистны любому невежеству, ибо несли, как те же псалмы Давида, слова милосердия и человеколюбия.
Учитель, в отличие от названных комсомольцев, не писал писем в будущее, а творил свое просветительское дело для своих современников, и в этом его главный урок.
Глядя на руки Поветкина, подумалось вдруг, что только такие чувствительные пальцы, прикасающиеся к нежным струнам, способны собрать по буковкам древнюю библейскую песнь. И слава богу, что Русь не оскудела талантами, теми, кто сочиняет, исполняет, и теми, кто извлекает истину из прошлого, воссоздает ради нашего с вами будущего. Как тот древний неведомый нам учитель.
В Новгороде я ощутил это особенно сильно.
Победители
Как бы то ни было, но в эти дни нас поздравляли: и тех, кто не служил, и тех, кто служил и даже воевал, не важно где, мы все время где-нибудь воюем, но мужественное призвание мужчины быть воином и защитником никуда от нас, оказывается, не ушло. «Сын мой! – произносят в одном из африканских племен, обращаясь к подростку, – отныне ты мужчина. Возделай поле свое и сумей защитить его. Проживи жизнь так, чтобы твои сыновья, глядя на тебя, захотели бы стать настоящими мужчинами».
А я очень гордился отцом, пришедшим с войны. Но сперва о тех незабываемых днях конца войны, когда все цвело и голубело и было так победно и счастливо на душе. О том, какой он будет, этот день Победы, нам рассказали в кино еще задолго до самой Победы. Фильм так и назывался: «В шесть часов вечера после войны». И хоть было до этого победного дня много других дней, и многие, многие так и не дожили до Победы, но мы уже знали, видели, как она на самом деле произойдет. Мы и правда дожили до нее, я даже думаю, что фильм нам очень помог. Он нам внушил образ Победы. А потом была настоящая Победа, и настоящий салют, и были солдаты, не такие красивые, как в кино (там играл Самойлов), но зато свои, настоящие, любимые, и было истинно всенародное ликование на Красной площади. А еще был парад, он так и назывался – Парад Победы, в хрониках кино мы его смотрели тысячу раз: солдаты с особенными мужественными лицами, таких лиц не создашь никакими фокусами кино, прошли по Красной площади мимо Мавзолея, швырнув к его подножию вражеские знамена. А на Мавзолее стоял главный победитель – генералиссимус Сталин – и улыбался в усы.
На днях по всем программам телевидения нам показали парад воинов из Чечни. На аэродроме «Северном» выстроили трибуны, и по бетонным плитам взлетной полосы прошли наши российские воины строевым победным маршем с оружием в руках. Я узнал этот аэродром, именно отсюда из Грозного я улетал на «вертушке» в Моздок в 96-м году, и кучно, вдоль борта, сидели солдаты, уцелевшие после тяжких боев, и отворачивались к окошкам, потому что у их ног, на полу, лежали завернутые в блестящий целлофан двое их товарищей, так называемый груз двести, – только сапоги, торчащие из обертки, вздрагивали от крутых противоракетных виражей.
И вот снова над поверженным и дотла разрушенным городом, будто над чужой могилой, нам демонстрируют ныне парад победителей. Не помню, были ли когда-нибудь этакие парады после той, самой памятной и самой священной для нас войны, но мне отчего-то стало не по себе, глядя на вдохновенные лица наших генералов: отчего же празднуем, отчего ликуем-то? Оттого, что многотысячной армадой навалились на крошечную республику и подмяли под себя, бросив под гусеницы всесильной техники сотни тысяч жертв, в том числе и мальчиков-солдат, которые не дотопали до парада на бетонной полосе… Оттого, что в российских городах царит испуг перед новыми террористическими актами, и чем далее, тем сильней, что выброшено пять миллиардов рублей бюджета (это официально) на пушки и снаряды, в то время как в стране… Да что говорить, мы-то с вами уж знаем, что у нас в стране…
И не надо изображать, что Грозный и поверженный Берлин, полугодовая постыдная война в Чечне и та, что несла нам свободу над фашизмом, – одно и то же.
Но я еще о той, священной, как ее называли, войне. Главными победителями в ней кроме Сталина, Жукова и других блистательных маршалов, имена которых мы, конечно, знали наизусть, были наши отцы, которые с осени сорок пятого начали прибывать в товарняках, идущих с запада. Они были молоды, голосисты и долгожданны, и рядом с ними нам, пацанве, притереться, принюхаться, потрогать звездочки на погонах было высшим счастьем. Отец нашел меня на Кавказе, и, когда забирал домой (домой!), высыпала во двор все наша детдомовская шантрапа, даже начальство, ибо для многих это было предвестие, надежда, что и к ним когда-нибудь тоже нагрянут с медалями на гимнастерке, да пусть и без медалей, но увезут навсегда в другой, не сиротский, не бездомный мир.
Могу утверждать, что отец хоть и не брал Берлина, но был Победитель, потому что он победил врага, который погубил его мать, мою смоленскую бабку (она умерла в лесу, в окопчике, изгнанная из избы), и еще он победил врага, который погубил его жену и мою мать… Но мой отец не мстил, он просто защитил свой дом. И самой высокой наградой за все четыре года войны была медаль «За отвагу». Но были у него и другие медали, и еще «Благодарности» лично от товарища Сталина, и мы сейчас, после смерти отца, храним их как память о Победах отца.
Но я запомнил еще, как кучковались солдаты-победители у пивных ларьков, с легкостью отдавая за зелье трофейные часы, губную гармошку или другие какие-то вещицы из нехитрого солдатского багажа… Там, у пивнушек, не раз я находил и своего пьяненького отца. Я так его боготворил! Может, догадывался, что «наркомовские» сто грамм, принятые им за войну, теперь добирались здесь не случайно, ведь чем-то надо было заглушить горькую память потерь, которая по-настоящему осозналась лишь сейчас. Парад закончился, а война, которая обожгла их молодость, годами, исподволь дожигала их изнутри и многих потом унесла. «Мы не от старости умрем, от старых ран умрем», – сказал поэт Гудзенко, который от этих ран и умер.
А я еще помню тех, из победителей, что на шарикоподшипниках катались по вагонам и пели старые и новые песни. Старые, от Первой мировой: «Брала русская бригада галицийские поля, и достались мне в награду два железных костыля…» Новые, с переиначенными словами: «Ты меня ждешь, а сама с лейтенантом живешь…» Этих бедолаг, было понятно, не дождались дома. У меня тоскливо сжималось сердце от их песен, до сих пор помню все слова. А еще помню, как инвалидов вышвыривали на ходу из электричек, по велению главного Победителя, ибо они портили благостную картину столицы мира. Да и понятно, в стране победившего социализма нищих быть не могло. И когда я смотрел на тот стыдный парад в Чечне, я, наверное, видел то, что не могли еще видеть за праздничными маршами наши Победители: радостное возвращение домой, тусовки, наркотики, одиночество и беспамятство страны, которая обречет их, уцелевших и инвалидов, на долгое беспросветное доживание. Но это не лучше, чем когда-то живьем на ходу из электрички…
Но я-то хочу рассказать, как я и мои дружки по детдому тоже участвовали в Параде Победы. И был ослепительный день, утро, легкий ветерок, и наши мальчишечьи сердечки, напряженные от предстоящего марша Победы, счастливо трепетали, будто флаги на домах. И вот оно произошло: я маршировал во главе колонны, во втором ряду, среди барабанщиков, и это был высочаший момент всей моей жизни. Музыка вдруг затихла, и мы ударили в свои барабаны… Мы так свирепо и неистово колотили в них, что нельзя было не понять, что мы, и мы тоже, Победители.
Конечно, не было никакого Мавзолея, а была трибунка прямо на грузовичке, на нем стоял настоящий Герой Советского Союза (он потом тоже сопьется), мимо которого мы, затаив дыхание и печатая шаг, строем прошагали. Герой чуть хрипловато и совсем не заученно произнес слова о Победе, и мы двинулись по улицам дальше, навстречу новой, прекрасной жизни.
Покидая двадцатый…
Прощаясь с двадцатым веком, мы как бы вступаем в новую жизнь. И все вроде бы сходится: экономическая конъюнктура, новая власть, новый парламент и т. д. А вот что еще хотелось бы захватить с собой в новый век? И что оставить? Человечество давно играет в такие игры: «Что с собой возьмем»: в пустыню, в космос, на Луну, на Марс и т. д. Обычно берут лучшую книгу, конечно, Библию, лучшую музыку (Баха, Бетховена, Чайковского), лучшую картину, лучшее изобретение и т. д. Впрочем, это как бы абстрактно. Ну, а что на самом деле понесем мы на себе (или в себе) в тот новый мир, который грядет?
Великий Толстой на исходе XIX века писал: «Век и конец века на евангельском языке не означают конец и начало столетия, но означают конец одного мировоззрения, одной веры, одного способа общения людей и начало другого мировоззрения, другой веры, другого способа общения». Толстой, кажется, был прав, если новым мировоззрением XX века считать марксизм, верой – безверие, а новым способом общения то, что выразил точно в стихах Мандельштам: «Наши речи за десять шагов не слышны…»
Новый век мы начинаем с новым парламентом, который недавно проголосовал за новую символику: герб, флаг, гимн, и как в былые добрые времена на съездах большевиков можно было наблюдать сияющие, прямо-таки наполненные счастьем лица коммунистов, да и не только их одних. А как дружно поднялись в едином порыве наши славные губернаторы из краев и областей, когда прозвучала в зале новая (старая) музыка Александрова. Подумалось: вот сейчас, сию минуту грянут хором: «Партия Ленина, партия Сталина, мудрая партия большевиков…» Не грянули, до поры сдержались. Но завтра они поедут по регионам и областям и понесут старые песни о новом в народ, который, безусловно, их поддержит. И прозвучит с трибун привычное: «Этого требует народ».
Бедный народ, кто только от его имени не вещал. И все знают, кроме него самого, что он хочет. А он хочет, чтобы его оставили в покое. Да его и оставили, и бросили, если уж МЧС исполняет роль истопников, спасая детишек Дальнего Востока от мороза, в то время как слуги народа репетируют новый гимн. Это с их слов наш народ (великий, могучий, непобедимый и т. д.), выстраивая свой двадцать первый век, лепит его с двадцатого. Как будто мало ему было крови, от революции и Гражданской войны до сталинских репрессий и ГУЛАГов? «Народ, ты одурел?!» – выкрикнул однажды в сердцах честный гражданин Юрий Корякин. И был бы прав, если бы сказал чуть иначе: «Народ, тебя же дурят!»
Но я мысленно возвращаюсь к залу, встающему под звуки будущего гимна, зацепившись взглядом за случай на первый взгляд малозначительный, когда президент Николай Федоров из Чувашии, в отличие от остальных, не встал под музыку Александрова. На телеэкране это занимает несколько секунд: вскинувшийся в едином порыве зал, монолит, твердыня, а он, такой скромный, посиживает себе, листает какие-то бумажки и делает вид, что вся эта комедь его не касается. А впрочем, я совсем не уверен, что все губернаторы жаждали стоя слушать бывшую партийную музыку. Среди них я встречал достойных и серьезных людей. Но при этом допускаю, что не у всех хватит запала противостоять остальным, когда поведение уже диктует не разумная логика – закон толпы. Кто же не помнит, как на бывших партийных съездах зал вихрем взмывал вверх, когда выходили на трибуну товарищи Сталин, Хрущев, Брежнев. Десятками минут длилась восторженная овация.
Там уж точно не было сидящих. Ни одного. Это наше, наше обретение, бесценное, в знак протеста не вставать, и оно, конечно, принадлежит двадцать первому веку. Я почему-то верю, что когда-нибудь пройдет затмение и мы захотим думать о себе чуть-чуть лучше, мы снова покажем в хрониках этого одиноко сидящего человека, среди сплоченной над его головой стихией толпы, И нам, конечно, вспомнится: так стоял одиноко Андрей Сахаров перед ревущим залом, так Борис Ельцин, исключивший себя из коммунистов, покидал под негодующими взглядами съезд, так ранее Солженицын бросал из своего одиночества правду в ответ на единодушное газетное осуждение, так выходили на Красную площадь во время советской оккупации Чехословакии Лариса Богораз и ее друзья. И разговор вовсе не о том, что не сегодня завтра подкатит «воронок» и загребут невстающего Федорова на Лубянку. Сейчас даже Жириновского не отводят в участок. Но пора, давно пора, как наставлял великий Толстой, оценивать гражданские деяния не годами ссылки, что привычнее, а, скажем, мерой совести, чести, боли за прошлое или стыдом перед детьми и внуками за происходящее сейчас, в том же парламенте. И тогда вдруг осознается, что мы хоть и тащим на ногах старую грязь, входя в не испоганенный еще, чисто кристальный, сверкающий, как мечта, Новый Век, как в новую квартиру, но принеся с собой для души Библию, Баха, Шекспира, образ Матери, образ любимой Женщины и примеры гражданского мужества, не сможем не быть другими и чуть лучше. А значит, наши дети, глядя на нас, прибавят к этому багажу что-то свое, новое, и будет реять над Россией их флаг, и прозвучит их музыка, их гимн, под который я встану вместе с Николаем Федоровым.
Приглашение на казнь
Это не я придумал название. И даже не Набоков. Это придумали те, кто придумал вообще убивать людей. Римляне развлекались гладиаторами-рабами, что убивали друг друга. Сенека писал: «Случайно я попал на представление около полудня; я ожидал игр, шуток, чего-нибудь такого, на чем глаза могли бы отдохнуть после кровавых зрелищ. Ничего подобного: все предыдущие бои казались кроткой забавой. Происходило человекоубийство во всей своей жестокости. Именно такое зрелище предпочитает толпа. Утром людей отдают на растерзание львам и медведям, а в полдень самим зрителям. Они любуются… Но скажут, этот человек вор! Так что ж, он заслуживает виселицы. Этот убийца! Всякий убийца должен понести наказание. Но ты, что сделал ты, несчастный, за что тебя заставляют любоваться подобным зрелищем? «Плетей, огня! Смерть ему!» – кричат зрители… Что ж, чтобы приятно провести время, пусть убьют еще нескольких. Римляне, неужели вы не чувствуете, что зло падет на головы тех, кто его совершает?» Римляне не слышали, и Рим, как известно, пал. Но никто ничему не научился. На Руси развлекались, приходя на площадь, чтобы насладиться работой палача. Не случайно польский сатирик Ежи Лец не без горести констатировал, что каждый век имеет свое средневековье.
Я бы продолжил эту мысль, что наше средневековье воплощается во многом невежеством и тягой к варварским временам. Не случайно сто лет назад русский философ Владимир Соловьев сказал: «Смертная казнь – последняя важная позиция, которую варварское уголовное право (прямая трансформация дикого обычая) еще отстаивает в современной жизни». Это он о России. Отличительной нашей чертой, а может, менталитетом, является патологическая склонность к уничтожению себе подобных. И в этом плане каждый новоизбранный у нас парламент выдвигает определенную когорту лиц, в данном случае депутатов, которым давно хотелось бы погреться у костра, где сжигают еретиков.
Вообще-то известно, что и в других, даже вполне цивилизованных странах возникает время от времени призыв толпы к возврату смертной казни, обычно это бывает перед выборами или по поводу очередного пойманного маньяка. Но не казнят. Что же такого произошло в России, что по истечении всего четырех лет отсутствия казней нам так остро не стало их хватать? По истории известно, что славные традиции от Ивана Грозного до Петра, при которых головы рубили почем зря, веками держались на Руси, и долго, дольше других народов, не могли мы умиротвориться (императрица Елизавета, первой в Европе запретившая казнь, не в счет), но лишь золотой девятнадцатый век принес освобождение от виселиц: за сто лет казнили сто пятьдесят человек.
Но вот уже в начале двадцатого опомнились, и при последнем царе Николае, после революционных событий пятого года расстреляли четыре тысячи человек. И началось. Зло пало на головы тех, как предупреждал Сенека, кто его совершает: большевики вернулись к первобытным способам наказания, и столетняя норма в мирное время двадцатых-тридцатых годов подчас перекрывалась одним днем. Новая власть в России напоила народ его собственной кровью, да так, что он в ней чуть не захлебнулся. Лишь в конце века, ровно через сто лет после прекращения в России казней (это было в 1891 г.), мы стали вроде бы осознавать, что пора бы опомниться и прекратить убийство государством беззащитных граждан, вот и Европа с этим покончила, и ничего, не рухнула и даже стала гуманней и уж куда добрей нас. А что до Ирана или Африки, на которые у нас ссылаются и которые до сих пор забивают преступников камнями и зарывают в землю даже за измену мужу, или мелкое воровство, или даже за хулу Аллаха, то это далеко не тот идеал, к которому мы, кажется, стремимся.
Если только мы стремимся. А вот группа «Народный депутат» (звучит-то как!) и ее лидер Геннадий Райков обращаются к президенту с желанием снова вернуть России любимое занятие. Так что же заставляет нас опять так страстно желать новых казней? У многих, если подумать, окажутся свои резоны для возвращения к былым временам; депутатам нужна популярность, ибо с непопулярными законами, которые они напринимают в парламенте, избиратели не пустят к себе в губернии, а то и камнями закидают, а всяким партийным деятелям можно нажить на призывах к казням большой политический капитал. О правоохранительных органах и говорить нечего, им с руки вернуться к привычным формам расправы: следователям будет снова легче добиваться у заключенных – под страхом вышки! – самооговоров, а казнь скроет ошибки следствия; да прокуратура наконец воспрянет, вспомнив, что были и другие Скуратовы, не чета нынешним, тот же Малюта, у которого всегда есть чему поучиться. И мафиози с крестными отцами поддержат начинание, чтобы вместо себя отправить на казнь тех, кто меньше наворовал, а потому не сумеет откупиться, да свидетелей таким способом удобно ликвидировать. А властям всяких рангов станет сподручней расправляться со своими политическими противниками.
А нужно ли это народу, спросите вы, который единственно и будет, как показывает весь предыдущий опыт среди тех, кого в первую очередь и поведут (пригласят!) на заклание по просьбе их же так называемых народных депутатов? Но и народу, напуганному взрывами в метро, террором неуловимых чеченцев и страхом и даже паникой перед возрастающей каждый день преступностью, оказывается, можно заткнуть глотку, особенно в преддверии кризиса, когда не только бензина, но может не хватить заокеанских куриных ножек. А тут сладкое чувство отмщения кому-то, пока не тебе, а другому, за все, что с тобой вытворяла эпоха. А если по телеканалам покажут, то будет, как утверждает древний философ, «приятно провести время, крича: он вор, пусть убьют еще несколько!» К этому времени и башню отремонтируют, и каналы подрегулируют как надо.
Да что же, господа, с нами происходит! Можно сослаться на озоновую дыру, на солнечную активность, на дурное лето, на дожди и т. д. А можно и на непрерывные трагедии, что обрушились на страну: с непопулярной и бесконечной войной на Кавказе, с бедой на подводной лодке, с пожаром на останкинской башне и т. д. А тут еще грядет нефтяной кризис, который неминуемо приведет к кризису продовольственному.
Не думаю, что депутаты работают, заглядывая вперед. Скорей у многих голова вывернута в обратную сторону против движения, и давно им мерещится твердая рука, которая бы навела свой железный в стране порядок. А какой порядок без казней! И еще верней, что некие силы решили попробовать, в который раз попытать нас на прочность: общество, новую власть, нового президента.
Про чувственные наслаждения и ватные штаны
Это письмо пришло на мое имя из маленького поселка Угловое Приморского края, к нему приложен «бланк-заказ» на получение книг, речь о нем впереди. Сознаюсь, я долго колебался, прежде чем предложить письмо нашему читателю да еще в праздничный номер, уж больно не праздничное настроение у нашего адресата. К тому же очевидно, что пишет, мягко говоря, не очень здоровый человек. Впрочем, факты да анализ их тут вполне здравомыслящие, и касаются они нас всех. И в будни, и в праздники. Ведь должны же мы помнить, даря нашим подругам цветы, что есть и другие женщины, другая вообще Россия, о которой мы забывать не вправе. Если по совести. Впрочем, решайте сами. Привожу в сокращенном виде письмо самой читательницы.
«…Позвольте у Вас спросить, Вы когда-нибудь смотрели на небо? Если да, должно бы хоть чуть колыхнуться сознание, неужели Вы там, при Президенте, имеете такие холодные сердца, как на нашей Угловой – батареи, которые всю зиму не топятся? Это же преступление, заморозить живых людей… Уже второй раз приехал Шойгу, чтобы разобраться, кто виноват, а мне повезло, что у мужа моего были брюки ватные, они с сыном на рыбалку ходили, так теперь я сплю в них, а до туалета не успеваю доходить, холод все выжимает. Я не за то, чтобы кого-то осудили, а за справедливость. Ведь Наздратенко тоже не строил те дома, в которых лопнули трубы, и не давал заявку на такой мороз, который в этом году. Он стрелочник. Ведь дома строились при Советской власти, тогда были Советы, а теперь демократы. Поэтому не смешите людей и подойдите к этому вопросу серьезно и правильно. А то судите судом на ощупь и ругаете без вины виноватых лишь потому, что Наздратенко не имеет рентгеновских глаз и не узрел, какие трубы двадцать лет назад проложены в хрущевках. Так хочется завыть от обиды: умные вы люди, но почему вы других ставите ни во что? Смешно, даже более чем смешно. Так хочется Вас спросить словами из стихотворения, да где же Вы душу-то потеряли? Я человек невысокого ранга, но пока еще живой, а скоро по Вашей милости замерзну, ведь мне эти ватные брюки негде сушить, ни света, ни тепла в доме нет, картошка замерзает. А я есть хочу, и варю я ее в кожурках и как свинья так и ем, что делать, ни совести у вас, демократов, ни жалости. У нас, кстати, на Угловой выборы скоро – девять кандидатов, один другого лучше, а тот, что был мэром, в дурдом подался, ему врачи справку дадут, что дурак. А вот мне не дают справку, что больная, ведь я же безденежная, не наработала на взятку за пятьдесят лет работы. А те деньги, что получала за мужа за убиенного на осиротевшего сынка, так их государство взяло. А сына посадили якобы за украденную шубу. Я не ропщу, я хочу лишь знать, какую такую беду сделал мой сын для Родины, он разве кого убил или предал? А вы, люди, спите и не хотите проснуться, ведь мне плохо, и моя ошибка лишь в том, что я работала не столько, сколько нужно, а в три раза больше, а теперь как дура не могу добиться правды. Она, как говорят, была, да вся вышла. Нет слов, одни слюни. А меня вот угнетает вопрос, кто создал мне такую жизнь? За что? Чужой человек мне не поможет, а сын как воздух нужен в колонии, да слава богу, там хоть свет не отключают, а у нас его по 12 часов нет, а газету откроешь – частушка про Наздратенко: «Даже в чумах у эвенков есть тепло и даже свет, а у нас при Наздратенко привилегий таких нет…»
Я вот лежу, взяла у соседей каталог, по которому книги выписывают из вашей столицы, где грамотные и деловые люди работают, и в том каталоге – «Эротические частушки», «Русская сексуальная культура» – серия, «Улица Красных фонарей», «Две девицы и Париж» и многое другое, а я узрела книгу «Психологический лечебник» и написала главному редактору Соловьеву, чтобы прислал мне эту книгу. Мне, значит, пришел ответ, что печатают энциклопедию из 22 книг, а я ответила, что человек я больной и мне нужна одна книга, лежу под одеялом и рада, что буду читать этот лечебник, хоть, может, сына дождусь, а не сорвусь на подвиг, не выйду на балкон, чтобы покончить с жизнью кипучей. Так думала, что у вас в Москве все честные люди, как редактор Соловьев, от которого почтой приняла первый том, а остальные книги 22 тома мне надо выкупать. У меня спрашивают, зачем, мол, заказывала, но как докажешь, что редактор или пьяный, или слишком ученый попался, что не понимает, что нормальным людям 22 книги совсем не нужны, и еще поблагодарил, что я, инвалидка, проявила интерес к этим книгам. Хоть окай, хоть акай, а энциклопедию-то пришлют, осталось поблагодарить и снова в ватные брюки влезть, хоть они и не высушенные, и песню запеть: а ты такой холодный, как айсберг в океане… Но не петь, а выть волчицей охота и плакать горькими слезами: спасибо, мил человек, в могиле буду вспоминать добро Ваше.
Я первый том отослала в Думу Селезневу, авось за дуру не сочтет и не решит, что бабка чокнулась и от дел отрывает, и поймет, что вместе с редактором Соловьевым наделали делов на всю мою пенсию 175 рублей. А это и есть издевательство над старым и больным человеком, и такого редактора надо судить, а не моего сына. Но редактора судить не будут, он москвич, и в доме и свет, и тепло, и его мать не инвалид и не штукатур, как я. Вот тебе и ладушки. А Вы, если любите говорить по телефону, так вот передайте, что всю энциклопедию не смогу выкупить. Конечно, если бы у меня были деньги, я хотела бы получить еще и книгу о российской элите («Психологические портреты» – ведущие журналисты России о «кремлевской кухне»), чтобы узнать, что почем и кто обо мне так радеет, но пенсии не хватает и на лекарство, и на дырявые штаны, тут не до интереса про Чубайса, самой бы выжить. Да и толку-то от них, собака лает – ветер относит. С уважением, Мельникова М. С.»
Ну а на бланке-заказе, где некое издательство предлагает свои книжки, такие вот: «Избранные романы о любви»: «Красивая жизнь, откровенные фантазии, чувственные наслаждения захватывают читателей популярного во всем мире романа о женской любви, о вечном сладостном поединке мужчин и женщин, охваченных всепоглощающей страстью…» Мельникова дописала: «Если в ваши книжки нужны частушки, привожу свои: «Не ходите, девки, замуж за Ивана Кузина, у Ивана Кузина большая кукурузина… Я на печке была, видела Михея, у Михея такой член, как у Гуся шея…»
Разбитые горшки
Гуляя во дворе, а он у нас шумноватый, многосемейный: тут и качели, и столик для домино, и мамы с колясками, увидел – рядом с мусорным контейнером валялись старые, выброшенные кем-то за ненадобностью семейные фотографии. А я к старым фотографиям, даже самым помятым, блеклым, неравнодушен, все-таки за каждой, как прежде называли, карточкой – чья-то судьба. У Исаковского, помните, в песенке времен войны: «В кармане маленьком моем есть карточка твоя, так значит, мы всегда вдвоем, моя любимая…» И тут не выдержал, одну карточку поднял: живые, из непонятно уже каких, но далеких времен лица: женщины, старики, дети… Кто-то дарил, кто-то берег, хранил… Значит, теперь и правда прошлое на помойку? На перегибе века, тысячелетия, можно, наверное, почистить и кладовые, но ведь речь-то не о ветоши. А о том, о чем некогда сказал Пушкин: «Два чувства дивно близки нам – в них обретает сердце пищу: любовь к родному пепелищу, любовь к отеческим гробам…»
Случилось, в какие-то времена, попал я в одну брошенную деревню в Пермской области. Привел меня сюда двенадцатилетний мальчик, сын хозяев, у которых я остановился. Такие брошенные деревни, особенно на Севере России, мне встречались и раньше, но эта меня особенно поразила, она была почти жива: дома, улочки, цветущая черемуха под окошком… И – полное отсутствие людей. Последних, скорей всего старух-пенсионерок, не так давно переселили на центральную усадьбу, и они оставили, бросили свои дома, еще крепкие, рубленые, шестистенные, где посередке сени и два входа – в летнюю и зимнюю половину (предки говорили: в «стряпную» и в «чистую»), и двор крытый, под поветью, со многими пристроями (ухожами), для скота, птицы… И все, все на слом.
Но я о другом, о том, как это добро было оставлено. Бывшие хозяева за собой прибрались, выскребли полы, расставили на полочке старую, ненужную теперь посуду и даже старую обувь в прихожей выстроили рядком, даже косу повесили на стене, при входе в сенцах… Могло даже показаться, что, оставляя за собой отчий дом с его сложившимся укладом, хозяева будто надеялись на скорое возвращение. А может, и не надеялись, а просто не хотели, чтобы до момента отъезда, до прощания, дом был порушен. И меня больно резануло по ушам, когда мой юный провожатый стал палкой громить глиняные горшки, выстроенные на припечье, на голбце, видимо, получая удовольствие от звона разбитой посуды. «Зачем ты крушишь?» – спросил я. «Так все равно разнесут бульдозером, – отвечал он резонно. – Это в колхозе Васька-бульдозерист запил, а как зенки промоет, опохмелится, так приедет сносить!» И, чуть передохнув, мой приятель принялся колотить по горшкам с новой силой, и, чтобы не слышать это тяжкий звон, я покинул скорей избу.
А затронул эту патриархально-почвенную тему я потому, что улавливаю в новом, идущем за нами поколении, вроде бы не бесчувственном, как и в моем юном спутнике, некое удручающее свойство: полное небрежение «родным пепелищем», старой и вроде бы отжившей культурой, которая не нужна, как та брошенная деревня, как та коса на стене, что никогда уже не погуляет по росному лугу… И от изничтожения которой, я все про культуру, некоторые даже получают удовольствие, как от звона разбитых горшков. Вот как только Васька-бульдозерист протрезвеет и пойдет крушить… Да ведь что-то подобное у нас, кажется, уже было?!
Где-то в воспоминаниях жены Федора Достоевского – Анны Григорьевны Сниткиной вычитал я, что великий писатель… «мечтал о маленьком имении, которое бы обеспечивало детей и сделало бы их, как он говорил, участниками в политической жизни родины…» От мечты об имении до независимого существования и, более того, участия в жизни своей страны не так уж, оказывается, далеко. Может, кому-то памятно, что и Булат Окуджава в одном из интервью как бы оговорился, что в идеале хотел бы жить в прошлом веке и быть помещиком, за эти мимоходом произнесенные слова противники клевали его до конца жизни. А ведь это даже не ностальгия (хотя, конечно, и ностальгия), а попытка создать для себя, для семьи, детей свой дом, с прочными, так говорили прежде, мещанскими устоями… Именно устоями, чтобы устоять. И выжить в безвременье, самосохраниться, спасти душу.
Один ученый, футуролог, недавно всерьез объяснял в своей статье, что наши дети из двадцать первого века не станут, как их бабушки и дедушки, ценить своих игрушек, поскольку они взаимозаменяемы, а вырастая, не будут дорожить и жилой обстановкой (она тоже стандартна), и даже самим жильем. В общем, как вечный командированный, проживающий в гостиницах: и там и сям похожая мебель, еда, и даже люди – попутчики… Этакая ни к чему не привязанная жизнь.
Да ладно бы игрушки. Режиссер фильма по мотивам «Капитанской дочки» («Русский бунт»), который вот-вот выйдет на экраны, Александр Прошкин рассказал в недавнем интервью, что из десятка молодых актеров, которых он опробовал на главные роли в своем фильме, – ни один не читал этой повести. «Наше молодое поколение, – говорит режиссер, – слишком увлечено поп-культурой». И почему-то вспоминается где-то вычитанная фраза: «Нам, людям, вырванным из контекста цивилизации…»
Да что далеко ходить, вот один знакомый бизнесмен рассказал, как поехал он на родину, в глухую сибирскую деревню к отцу с матерью, а они на обратную дорогу ему гостинца завернули для внука: несколько килограммов парного мясца. Наш бизнесмен взмолился: мам, да не могу взять мясо, у меня чемодан забит кормом для кошки… В Москве, понимаешь, корм пропал, нечем кошку кормить, вот, везу, ну куда я еще твое мясо дену! А мать так рассердилась, что даже прикрикнула: вот отец придет, он тебе ремня даст! Для кошек, значит, чемодан, а для внука места нет? И далее тот бизнесмен рассказал, что корову-то родители продали, трудно по возрасту содержать. «За сколько?» – спрашиваю. Отвечают: очень удачно, за полторы тысячи рублей. А я услышал, и стыдно стало, потому что накануне в ресторане за обедом я, значит, четыре с половиной тысячи просадил… По тем ценам, на триста долларов. А это, оказывается… три коровы!
Рассказываю не в осуждение, такова жизнь.
Что бы там ни говорили, а цивилизация – это то, что было до нас и будет после нас. Мы лишь звено в его живой цепи. И хоть цепь, невозможно не ощутить, то и дело рвется, нам очень важно удержаться на уровне этой цивилизации, не одичать, не потерять связь времен. Не выпасть из того самого «контекста». А потому и закончить хочу словом о Доме. Он, полагаю, вопреки прогнозу ученых, может еще быть главной ценностью в этом полуразрушенном мире. С него начиналось наше представление о мире и родине. Ничего равноценного, влияющего на всю дальнейшую жизнь человека, по-моему, нет. И тут мой смоленский земляк (с отцом моим жили в соседних хуторах) Александр Трифонович Твардовский прав, сказав однажды:
И пусть последний раз сюда
Зашли мы мимоходом,
Мы не забудем никогда,
Что мы отсюда родом…
Раненое солнце
Было бы закономерно открыть свою страничку на грани века и тысячелетия какой-нибудь философской заметкой, размышлением, подводящим итоги нашим российским плутаниям (в наказ остальному миру), которое стоило нам многого, столько, что следующего века не хватит сосчитать. Что говорить, генофонд нации подорван, и никто не может уверенно сказать, что мы вообще самосохранимся. И все-таки мое первое слово я отдаю детям. Им жить дальше, они, как это ни звучит банально, и взаправду наше будущее.
Однажды поэт Григорий Поженян сказал в стихах:
Чтоб нам вернули лошадей,
Чтоб наши дети не болели,
Чтоб их воротнички белели
И было все как у людей…
Не так давно специалисты Психологического института РАО попросили наших детей от 6 до 15 лет изобразить на своих рисунках, как оно им представляется – наше будущее. Если десять лет назад они рисовали в ярких веселых тонах различные пейзажи, цветы, животных, теперь дети в темных, как сказано – депрессивных, тонах изобразили картины экологической катастрофы, насилие и прочие кошмары. Многие дети изобразили себя в виде гангстеров среди окровавленных тел, оторванных ног и рук. На одном рисунке было написано: «Если бы в Москве было меньше грузинов и негров, она была бы чище». При сравнительном анализе, по словам психологов, даже рисунки малолетних узников фашистских концлагерей выглядели более оптимистично.
Кстати, немецкий врач Борис Вихман, лечивший чеченских детей в 1995–1996 годы на Кавказе, провез по всей Германии выставку детских рисунков. Я видел эти рисунки, сделанные из-за отсутствия бумаги на обороте медицинских карточек. На них изображен мир в момент его крушения: вертолеты, бронетранспортеры, люди в камуфляже с оружием в руках, и почти нет природы, лишь на одном я нашел странный такой сюжет: «раненое солнце».
Я вспомнил о «раненом солнце», когда прочел высказывание мальчика из селения Новый Шерой: «Надоела эта война. Я когда был маленький – бомбили, сейчас вырос – опять бомбят». А ему исполнилось только одиннадцать лет. Ну ладно, там, скажут, идет война. А вот в России у нас как бы мир. Но у меня есть статистика за 1997 год (следующий был не лучше), где сказано, что обращение с детьми в наших семьях самое жестокое: более 15 тысяч посягательств на их жизнь, в том числе 200 убиты своими родителями; 1500 подверглись сексуальному насилию, 2000 кончили жизнь самоубийством. К сожалению, уголовные дела, которые мы рассматриваем на Комиссии по помилованию, полны подробностями таких преступлений, иной раз сил и нервов не хватает их дочитать. Так что выходит, что не война породила насилие, напротив, наша российская ожесточенность и выплеснулась в Чечне.
Рассказывая в своих книжках о бездомном детстве в войну – ту, далекую, Отечественную, – я вынужден констатировать, что мы бы не выжили, если бы не было милосердия со стороны взрослых. Много раз в самые критические моменты люди, сами пережившие голод и холод, спасали мне жизнь. В том числе и в Чечне, куда нас бросили подростками в самый огонь междоусобной войны в 44-м году.
«Что такое война?» – спрашивал я недавно в одной берлинской школе немецких детей. Ответ: «Страдание». Вопрос: «Почему люди воюют?» Ответ: «Они не понимают друг друга». Вопрос: «Могли бы взрослые услышать ваш призыв к миру?» Ответ: «Нет, до этого они не додумались». Вопрос: «Понимаете ли вы взрослых?» Ответ: «Частью». Вопрос: «Понимают ли вас взрослые?» Ответ: «Совсем не понимают». И это в благополучной Германии, где все – и социальные, и бытовые – проблемы весьма смягчены. Но и русские дети отвечают примерно так же. Одна девочка из школы, где учится моя дочь, сказала на уроке литературы: «Я не знаю, что написать о профессии моего папы: утром он уходит на работу, а вечером приходит…» И это не самое худшее. Однажды в газете я прочел о празднике в День Победы, когда взрослые мамы и папы потеряли на улицах Москвы 45 детей и вовсе не торопились их поискать. Наоборот, пришлось разыскивать заблудившихся родителей. Это ли не показатель отношения к своему будущему. Зато пустых бутылок из-под вина на улицах столицы собрали чуть ли не миллион! После таких отношений 15-летний подросток в сочинении на тему «В каком времени я хотел бы жить» пишет так: «Мое настоящее пресно и обыденно, родителей я не интересую. Хотел бы жить в XVIII веке и иметь много рабов. Я бы их всех приковал наручниками и мочился бы им прямо в лицо. Затем заставлял бы их грызть мне ногти на ногах…»
В моих встречах с детьми я иногда спрашиваю, а знают ли они, слышали, а может, читали «Конвенцию о правах ребенка», принятую ООН десять лет назад. Из десятка ребят-старшеклассников кто-то слышал, но толком, как оказалось, не знает ни один. А там есть просто замечательные слова, такие вот: «Ни один ребенок не может быть объектом произвольного или незаконного вмешательства в его права на личную жизнь, семейную жизнь, неприкосновенность жилища, или тайну корреспонденции, или незаконного посягательства на его честь и репутацию…» Эти слова бы вывешивать в классах, где учительница (она же классный руководитель) не моргнув глазом может сказать при всех детях про ребенка, что он ублюдок и дебил и ему надо учиться в школе для недоразвитых. Это я говорю про одну из самых престижных школ Москвы.
В декабре 1999 года на кинофестивале «Сталкер» был проведен конкурс детского творчества в кино. Вот некоторые темы детских фильмов-короткометражек: «Ссора», 1 мин. Авторская сказка о большом конфликте окружающего мира и автора. Артем Шкутин, 6 лет. «Легенда о маленьком танке», 3 мин. Тема войны и мира. Маленький танк, любящий природу, превращает злые танки в цветочные клумбы. Создатели фильма – школьники 10–12 лет. И еще один фильм под названием «Солдат президента». Детские и взрослые игры в солдатиков. Романтика милитаризма. Ребенок – подросток – солдат – уличный боец. Авторы: школьники до 14 лет. И вот еще один: «Солнечный зайчик», 1 мин. Экранизация стихотворения. Радость автора от общения с солнечным зайчиком, от совместного творчества. Вика Симфорова, 6 лет.
Этот список можно было бы увеличить, в нем есть фильмы об одиночестве, о брошенных на улице детях, о криминальной жизни пацанов и малолетних наркоманах. Но есть фильм про детский дом «Солнышко», что находится в Иркутской области. Дети способны и готовы рассказать нам о своем сложном и трудном времени. Даже шестилетние. Давайте прислушаемся, если мы еще не разучились слышать.
Решаем судьбу поколений
О российском гимне вдруг заговорили громко и много, а ведь вроде бы возникло-то из ничего. Ну, какому-то депутату не понравилось что-то в музыке Глинки, да спортсмены (судя по всему, хорошие спортсмены) заявили, что им на последних Олимпийских играх отчего-то неловко было слушать этот наш «новый» гимн, который не выжимал той традиционный слезы, которую должен выжимать. Сразу же вспомнили душещипательный гимн Александрова, со словами, которые у многих еще в памяти и которые после смерти Сталина были подлатаны, подчищены и ловко приспособлены под новое хрущевское время. Впрочем, не первый раз, ибо сами они были перекроены из другого гимна, партийного, у которого в припеве звучали слова: «Партия Ленина, партия Сталина, мудрая партия большевиков…» Скверно, но не хуже старшего Михалкова, который сочинял, кажется, при всех режимах. Кстати, исполнялся этот гимн, как и последующий, вдохновенно все тем же Ансамблем Красной армии под руководством Александрова.
Наверное, уже немного осталось свидетелей возникновения гимна СССР, о котором сразу же пошел анекдот (исподволь, могли и посадить!), когда один из авторов текста на упрек, что слова-то ужасные, веско отвечает: «Но вставать будешь».
Мы вставали, да еще как, ночью с постелей, в тот военный год, когда гимн звучал по всем радиостанциям нашей страны, несколько раз в день, и граждане организованно собирались для коллективного заучивания. У нас в сибирском детдоме для этого служила комната директора, где висела под запором черная настенная тарелка-репродуктор. Нас будили, ибо время с Москвой не совпадало и было за полночь, выстраивали в кабинете директора плотными рядами, чтобы все поместились, и так, в нижнем белье, а кто догадливее, сверху в пальто, на нечувствительную, задурманенную первым сновидением голову, выслушивали хорошо поставленный голос диктора, который ввинчивался прямо в мозг: «А теперь хором повторим слова: «Мы в жизни решаем судьбу поколений, мы к славе отчизну свою поведем…» И мы повторяли нестройными голосами, а глаза сами собой закрывались, и под плывущие издалека звуки мы, уплотненные до того, что сливались в одно единое тело, так что невозможно уже упасть, начинали задремывать и, каждый по отдельности, уплывать в свое, далекое от этой казенной музыки бытие, в котором, чтобы выжить, нужно «решить судьбу» лишней пайки хлеба да черпака затирухи, которые неминуемо сопрет жулик директор, а какой он был жулик, этот член великой партии большевиков, лучше и не рассказывать. А значит, наш собственный гимн – это гимн истинно жизненный, посвященный куску хлеба.
– При-став-кин! – слышу извне угрожающий голос и вздрагиваю. – Повтори-ка слова! – Нет, это не директор, он стоит сбоку, у своего письменного стола, а его крысиные глазки высматривают непоющих, их накажут потом, а кричит мне воспитатель, которому вменено внедрять в нас патриотические слова гимна при помощи голоса и кулаков. С ужасом ощущаю, что не могу разомкнуть глаз, и это чревато карцером и голодными сутками. Но меня дружески больно толкают под бок, и я вытягиваюсь в струнку, извлекая чужим деревянным голосом невнятные слова о том, что мы (кто мы – эти сонные оборванцы?!) решаем судьбу каких-то поколений. Да ни х…ра мы не решаем, кроме… выстоять и не заснуть. И даже слова о вожде, который нас «вырастил на верность народу, на труд и на подвиги нас вдохновил…» – сейчас не вдохновляют. И главный «подвиг» – спрятаться за чужими головами от всевидящих глаз директора. А голос из радио гудит и гудит в уши, словно бьет ударником по мозгам, и нет конца этому мучительному гимну.
Но слава богу, кажется, стихает, нам разрешают быстро убраться к себе. Дверь кабинета запирают на замок, до следующего вечера, чтобы не украли репродуктор, и мы спешим в холодную спальню, в выстуженные постели-топчаны, где мы, уличная шантрапа (отцы сгинули у многих в лагерях), дети врагов народа: кулаков, деклассированных элементов, чеченцев, татар, евреев и прочих, истинно собранные в «Союз нерушимый». Мы пытаемся согреться и даже выжить, хотя вопреки навязчивым словам о «судьбе поколений» нашу судьбу, кажется, давно уже решили.
От имени этого поколения через много лет – кажется, более полусотни, утверждаю, что слова и музыка (а они едины), которыми мы, как и остальное население, практически зомбированы, так что, выстрой нас по команде дирижеров-надсмотрщиков, мы дружно и выученно сегодня споем, кроме откровенной неприязни и даже неосознанного страха, никаких чувств или запланированных слез не могут у нас вызвать. Тем более в знакомой мелодии вполне различимы ноты последышей школы Михалкова, которых вряд ли в детстве будили по ночам заучивать текст, но которые полны комсомольского желания внедрить по давно опробованному образцу в новые поколения перелицованный символ старой жизни.
А вспомнил, а рассказал об этом именно для них, ибо мы и вправду, независимо от этих дурно произнесенных и навязанных нам слов, можем и должны наконец-то решать судьбу поколений. Пока это не успели за нас сделать другие.